Валерий Есенков - Казнь. Генрих VIII
Ему бы тоже сейчас на коня, да тоже стал стар, и всё последнее время охраняют его:
— Может, ещё повоюешь, солдат.
Серые глаза так и блеснули в ответ:
— Вот это бы хорошо! Так хорошо! Затаскался я тут, заскучал.
— Я смотрю, тебе в офицеры пора.
— Нет, зачем в офицеры? В офицеры мне ни к чему.
— Не любишь командовать?
— Ты, как я понимаю, в бою не бывал никогда?
— Не бывал.
— Тотчас видать. А я вот бывал, и моё мнение таково, что ни один человек не может командовать, когда имеет дело с такой массой людей. На поле-то боя события всегда разворачиваются иначе, чем придумали перед тем командиры, и если кто возомнит, будто способен предвидеть, кто куда повернёт да кто в кого попадёт, тот погрешит против Господа. Каждый должен делать, по моему разумению, только то, что может и к чему призван, да при этом не забывать, что всё, что содеял, лишь исполнение Замыслов Господа, которое подчас начинается с мелких происшествий где-нибудь на опушке, если стрелки успели вбить колья в землю, чтобы защититься от конницы, а сзади, по причине леска, их нипочём не возьмёшь, и которое оборачивается победой, дарованной Господом нынче той, а завтра другой стороне. И тайна эта столь велика, что непостижимым образом одни королевства слабеют, слабеют и исчезают совсем, а другие вдруг возникают и крепнут.
В самом деле, ему бы тоже грудью пойти на врага, и зачем-то спросил, заранее зная ответ:
— А ты не хотел бы жизнь прожить, как прожили отец твой и зять?
Солдат зевнул, вновь переступил с ноги на ногу, вспугнув широкие тени, запрыгавшие по стене:
— Вот этого нет. Не хочу ковыряться в навозе. Есть одежда, еда, а там глядь: товарищи меня закопают, как надо, и славно выпьют у меня на поминках. Одна беда — спать в карауле нельзя, так ведь бывало, тоже отец не спал по три дня, когда телились коровы, своими руками телят принимал.
Кивнул головой на поднос:
— Тогда выпей ещё стаканчик, солдат.
Шагнув широко, с готовностью нацедив себе до краёв из кувшина, воин выпил в растяжку и снова вытер влажные руки заскорузлой рукой:
— Вот за это спасибо. Неплохое винцо. Ты-то отчего же не пьёшь? Тебе-то бы это нынче в самую пору. У нас уж всегда перед боем.
Ответил:
— Ночь длинна. Успею ещё.
Охранник всполошился:
— Ну, мне пора. Заговорился я тут.
Улыбнулся ему:
— Прощай, если так.
Солдат постоял, с недоумением глядя перед собой, точно хотел потолковать с ним ещё, да лейтенант уже грозил у него за спиной:
— Прощай же и ты. Славное тебе прислали винцо.
Ещё раз кивнул на кувшин, однако старый вояка или не понял его, или не решился в третий раз выпить, нерешительно повернулся и вышел, переваливаясь на кривых, но крепких ногах.
Мор машинально взял яблоко. Оно свежо и звонко хрустнуло на зубах и брызнуло скоком в лицо, и вдруг понял, обтираясь от брызг, что кончено всё, что придётся уходить без вина перед битвой, без кавалерийских атак, однако тоже без криков, стонов и слёз.
Эта мысль пробудила в душе тихую грусть, сделалось ужасно жалко чего-то, и твёрдо знал, что жаль ему не себя, не прошедшей жизни, а потому и не захотелось размышлять, о чём вдруг подумалось, даже сделалось отчасти приятно, что это смутное чувство напомнило ему о беспомощности и о слабости давно истощённого и всегда бренного тела.
Ощутил, как нечто, занывшее остро, поднималось от живота к застучавшему бешено сердцу и мягко пожало его мохнатой безжалостной лапой.
Ресницы задрожали, из прикрытых усталыми веками глаз покатились скупые стариковские слёзы, не то вконец ослабевшего человека, не то мудреца.
От этих слёз и горько и сладко становилось ему, и не сдерживал их, чтобы сладкой горечью в последний раз насладиться и уж больше не плакать, никогда, никогда, и эта сладковатая горечь тихо шептала ему:
«Тебе в самом деле не повезло, а не повезти может любому и каждому, везенье и невезенье не зависит от нас. Всё же прочее, что зависело от тебя, делал ты хорошо, сколько мог, и тебе упрекать себя не в чем...»
Слёзы пощипывали шершавую кожу лица, а горечь всё продолжала шептать, словно затем, чтобы сладость их сделалась её более терпкой, более жгучей:
«Правду сказать, прав солдат. С какой стати на земные скорби глядеть так серьёзно? Ведь мог бы и ты жить спокойно, и пить часто вино, бархатистое, мягкое, крепкое, и думать только о том, как бы выспаться хорошенько, окончив дневные труды. Может быть, ты дерзновенно переступил черту недозволенного и равнодушный палач искромсает бренное тело твоё на куски в назидание таким же глупцам, которые возмечтают о благе и справедливости и замыслят изменить к лучшему мир несправедливости и греха вслед за тобой? Может быть, это Всевышнему угодно образумить тебя перед смертью? Или ты так и помрёшь дураком, ибо ничто уже не поможет тебе и подобным тебе? Или ты слишком занёсся для слабого смертного? Слишком уж, а?..»
И плакал, и плакал, прощая сам себе своё неразумие, пока не выплакал то, что тяготило, и душа стала спокойна.
Наконец положил яблоко, надкушенное с одного бока, на стол, вытер слёзы чистым платком, предусмотрительно приготовленным Дороти, вытер маслянистые губы и кончики пальцев, испачканные жареной рыбой.
Захотелось узнать, который час, приблизился к проёму окна и прильнул, прикрываясь руками от света свечей, светившего в спину, однако решительно ничего не увидел в кромешной тьме за окном.
Луна, должно быть, ещё не всходила. То ли был поздний вечер в самом конце, то ли в самом начале его последняя, теперь самая последняя ночь.
С мыслью о неизбежном конце отошёл от окна. В арестантской каморке было светло от горящих свечей, подумал, что надо бы выспаться, чтобы наутро вновь не заплакать, не закричать, не забиться в не знающих жалости руках палача.
Мор задул свечи одну за другой, поглядел, как догорали, мерцая во тьме, фитили, вытянув руки дошёл до постели, поправил тюфяк и лёг не раздеваясь, чтобы было теплей и от этого крепче был сон. Повозился и устроился поудобней. Закрыл спокойно глаза. Мёртвая тишина убаюкивала, мир слетел в душу, был счастлив, если не совсем, то почти.
Тем временем неостынувший мозг работал по-прежнему, хватаясь за всё, что всплывало в глубине, пристально вглядываясь во все ощущения:
«Счастлив-то ты отчего?.. Э, погоди, ты не врёшь? Ведь это последняя, самая последняя ночь?..»
От неотвязчивых мыслей страх смерти пошевелился опять, однако же его отогнал, заставив себя рассудить:
«Так и что? Можно спать и в самую последнюю ночь, ибо, пока спишь, ты сильнее её: уж не тебе её, а ей тебя приходится ждать...»
Улыбнулся неожиданной мысли.
Хорошо бы и всегда думать именно так...
Задрёмывал понемногу, продолжая тихо смеяться, всем сердцем, легко теряя ощущение тела, разморённого сытостью, медленно уходя от безумной действительности в бездумную бездну беспамятства.
Если бы умереть безмятежно, во сне...
И вдруг вновь увидел распоротый грубо живот и чёрный ком своих выпавших грязных кишок.
Ужас тяжкий, ужас безмолвный ударил несчастного. Глаза дико глядели во тьму, а тьма копошилась угрюмо, переливалась, шла пятнами, а пятна выходили похожи то на отрезанное жёлтое ухо, то на отрубленную ступню, то на что-то совсем непотребное и оттого отвратительное стократ.
И завопил беззвучным, беспомощным воплем, пряча голову в душный мешок.
Его разбудил этот вопль.
Узник ошарашенно возвращался в мёртвую тишину каменной башни. Холодный пот покрывал мерзко трепетавшее тело. Дыхание было поверхностно и поспешно, шире и шире распахивал рот, но воздуха всё не хватало и не хватало ему.
Едва отдышался, смотрел, как окно серело неровным пятном, мирно чернели пустые углы и горбом поднимались согнутые колени. Пот высох. Тело перестало дрожать, почти успокоился, но не решался вновь закрыть глаз: Господь ведает, какие чудища увидит ещё. Был бы рад, если бы заглянули к нему поболтать, хоть кто-нибудь, даже из злейших врагов или круглый дурак.
Поднялся, ощупью добрался до стола, ощупью налил в чашу вина и сделал несколько жадных глотков. Солдат сказал правду: вино было бархатистым и крепким, тёплой волной покатилось по телу. Тогда прилёг, опершись головой и плечами о стену, чтобы вновь не уснуть и не видеть неподобающих снов.
Может быть, через час, через два как будто посветлело окно.
Подумал, что неприметно подкрался рассвет, и облегчённо вздохнул: значит, ждать оставалось недолго. Представил, как выйдет с руками назад, шатаясь на слабых ногах, с несмирившимся сердцем, с тягуче и тошно кружащейся головой. Чем осилит себя? Одной правотой?
Мор беспокойно смотрел, как засеребрилось далёкое небо и голубоватая дымная полоса загорелась в глубокой нише окна и медленно поползла по стене, очнулся, понял, что, конечно, ошибся в расчётах своих. Луна только что поднялась над заснувшей землёй. Вся ночь была ещё впереди. Как-то должен был эту ночь скоротать, чтобы она не утомила его; одиноко подумал, что слишком тяжко будет утром и что об этом лучше не думать; стал вспоминать, что было с ним, когда старый солдат, толкнув ногой дверь, внёс на широком подносе горящие свечи, пахучее мясо, золотистую рыбу и в высоком кувшине это вино, своим волшебством прибавлявшее бодрости усталому духу. Вспомнить почему-то не удавалось, точно дикий кошмар вещего сна омертвил и сковал память. В голове тягуче позванивало. Воображение гасилось бессилием мысли. Ничего не представлялось уму, так что не стало ни образов, ни картин; подумал с трудом, принуждая себя, что страх смерти понемногу выжал уже из себя и что чудовищный сон был всего лишь отзвуком предстоявших мучений.