Дон Делило - Весы
Понимает ли кто-нибудь всю глубину его отчаяния, нескончаемую муку бестолковой жизни, начиная с беззубой Фанни Рубинштейн[28] на Рузвельт-роуд, которая кричит по ночам, начиная с самых первых конфликтов, какие он помнит: прогульщик, живущий на попечении штата, в чужих семьях, начиная с первого удара, с шока от понимания, каково это — быть ничтожеством, осознавать свою ничтожность, каково это, когда изо дня в день, год за годом тебе вдалбливают, что ты никто?
Вы не понимаете меня, Верховный судья Уоррен.
Он начинает сливаться с Освальдом. Не видит разницы между ними. Он знает наверняка только одно — не хватает какой-то детали, слова, которое вычеркнули полностью. Джек Руби перестал быть человеком, который застрелил убийцу президента. Он — тот, кто убил президента.
Вот почему евреев заталкивают в машины смерти. Все из-за него. Такова мощь и движущая сила эмоций толпы.
Теперь Освальд в нем. Невозможно бороться со знанием того, чем он стал. Мировая истина отнимает все силы. Он опускает голову и бьется о бетонную стену.
И Николас Брэнч изучает отчеты психиатров. Читает до ночи. Засыпает в кресле. Временами кажется, что он больше не может. Опускаются руки, ощущение мертвых почти парализует. Мертвые у него в комнате. И фотографии мертвых оглушают скорбью его разум. Разум старого человека. Но он не сдается, продолжает работу, пишет свои заметки. Он знает, что ему не выбраться. Это дело будет преследовать его до самого конца. Конечно же, им всегда было известно об этом. Потому они и создали для него эту комнату, комнату, в которой стареют, комнату истории и снов.
Воскресный вечер. Берил Парментер смотрела телевизор в своем маленьком доме в Джорджтауне. Повторяли запись выстрелов.
Снова и снова. Экран заполняют широкоплечие мужчины в шляпах, окружают Освальда, голова у того непокрыта, лицо белое на ярком свету, только темный левый глаз тускло блестит. В кадре появляется Джек Руби, неуклюжий и сгорбленный. Его рука — светлое пятно вокруг револьвера. Изображение дергается. Удивление и боль на лице Освальда выделяют его из окружающей компании. Он один, уже где-то далеко, единственный, кто знает, что случилось. Холодный миг неподвижности после выстрела. Затем все разлетается.
Она не хотела, чтобы эти люди попали к ней в дом.
Камера фиксирует не все. Кажется, будто не хватает кадров, каких-то уровней информации. Как бы ни был прост и короток выстрел, он слишком насыщен, слишком запутан в наглых энергиях. Каждый раз становятся видны новые подробности. На этот раз она заметила, что в нагрудном кармане у Джека Руби лежат очки в темной оправе. Освальд умирает неизменным.
Почему запись все время повторяют, снова и снова? Они думают, что если прокрутят пленку тысячу раз, Освальд исчезнет навсегда? Она хорошо понимала, о чем думал Руби. Он хотел стереть с лица земли этого человечка. Хотел убрать его. Не хотел его видеть, слышать о нем, вспоминать о нем. Как и все мы, Джек. Мы тоже хотели, чтобы его не было. И вот его нет, но легче нам не стало.
Берил восхищалась президентом Кеннеди. Она даже чувствовала, будто сама лично немного участвовала в его восхождении, своего рода шкурный интерес, поскольку семья Кеннеди какое-то время жила в кирпичном доме на Н-стрит, фактически за углом, когда Джек был сенатором. Она хотела ощутить удовлетворение от гибели Освальда, будто свершилось некое возмездие. Но эта запись только усиливала и продлевала кошмар. Кошмар из кошмаров.
Она не хотела видеть этих людей. Но чувствовала себя морально обязанной смотреть дальше. Они показывали, она смотрела. Только убавила звук, потому что от голосов репортеров хотелось плакать.
Она плакала все выходные, плакала и смотрела. Не могла избавиться от ощущения, что ее обнаружили. Эти вооруженные люди в шляпах проникли в ее дом. Картинки из другого мира. Они нашли ее, заставили смотреть, и это совсем не похоже на газетные вырезки, которые она рассылает друзьям. Она чувствовала, как это насилие выплескивается, снова и снова, мужчины в темных шляпах, в серых шляпах с темными лентами, в бежевых «стетсонах», в белых фуражках с кокардами и блестящими козырьками. Вон тот человечек без шляпы сказал «Ох» или «Нет».
Спустя несколько часов кошмар стал механическим. Они продолжали мучить запись, прогоняя тени через аппарат. Этот процесс выкачивал жизнь из людей на экране, запирал их в кадре. Стало казаться, что они находятся вне времени, все одинаково мертвы.
Ларри сидел в погребе и составлял каталог вин.
Она снова заплакала. Ей хотелось выбраться из комнаты. Но что-то удерживало. Возможно, Освальд. Было что-то в лице Освальда, взгляд в объектив камеры перед тем, как в него выстрелили. Этот взгляд помещал его среди телезрителей, среди нас всех, сидящих дома без сна. Этот взгляд — способ поведать нам, что он знает, кто мы и что чувствуем, что он перенес наше восприятие и толкование в свое ощущение этого преступления. Что-то было в этом взгляде, некое скрытое сообщение, очень краткое, но глубоко проникающее, некая связь, едва не стертая вспышкой, она говорит нам, что он вне происходящего, и смотрит вместе с нами. Вот что не давало Берил выйти из комнаты, а еще ощущение, что прятаться — это трусость.
На документальной пленке он комментирует ситуацию с самого начала съемок. Затем в него стреляют, снова и снова, и в его взгляде появляется другой уровень знания. Но мы уже стали частью его смерти.
Запись крутили до утра. Берил сидела в комнате и смотрела. Телефон зазвонил в двадцатый раз. Она не пошевелилась. Лицо Освальда исказилось от боли. Она не отвечала на звонки в эти особенно холодные выходные.
25 ноября
Дорога поворачивала и шла вверх через кладбище, мимо дубов и вязов, над заросшей травой топью, вдоль которой стояли могильные камни. По дороге с неуместной торжественностью медленно ехали две пыльные полицейские машины без сопровождающих. Наверху они остановились у славной часовни из песчаника, чтобы скорбящие организованно погоревали. Но сразу стало ясно, что здесь что-то не так. Из машин выбрались члены семьи, с ними люди из Секретной службы, и кладбищенский персонал собрался у сводчатого входа, держась с суровым достоинством, с каким младшие служащие исполняют презренный долг. Поднялся восточный ветер, продувая промышленные прерии между Далласом и Форт-Уортом. Маргарита Освальд стояла у часовни в черной одежде и очках в черной оправе, держа на руках новорожденную внучку, появление которой от нее скрыли, и в лице читалась беспомощная боль. Потому что кто-то отменил службу. Кто-то приказал, чтобы тело вынесли из часовни. Часовня оказалась пуста. Тела там не было.
Обзвонили многих священников, лютеранских служителей Бога, но никто не желал молиться за Ли Харви Освальда. Вот почему, ваша честь, они так поспешно закопали моего мальчика. Роберт горько плакал, пытался заставить их вернуть тело Ли в часовню и провести короткую службу, пусть побудет в святом месте. Потом вмешалась я и сказала: «Что ж, если Ли заблудшая овца и поэтому вы не пускаете его в церковь, то для чего же тогда церковь? Праведникам церковь не нужна. А его назвали убийцей. Церковь нужна именно убийцам. Разве не этому учит Иисус?» Они так торопились похоронить Ли, что забыли известить носильщиков, и газетчики сами взялись нести гроб до могилы. У меня есть много историй, ваша честь. Таких, которых вы наверняка не знаете. Я все-таки мать.
Облака побежали по небу. Деревянный гроб лежал на похоронных дрогах у могильной ямы, внизу — бетонный склеп, чтобы не добрались вандалы, на тысячу лет спокойствия. Члены семьи разместились на неровных металлических стульях под выцветшим навесом. Роберт Освальд сел между вдовой и матерью, каждая держала на руках одну из девочек. Репортеров отогнали к дальнему краю. Не разрешили прийти ни друзьям, ни доброжелателям, хотя никто и не требовал своего присутствия. Вокруг навеса стояли люди из Секретной службы и полицейские в форме, многие скрестили руки на груди, переминаются с ноги на ногу, а вдоль кладбищенской ограды выстроились вооруженные охранники. Среди репортеров ходила шутка, что Форт-Уорт позаботился о мертвом Освальде лучше, чем Даллас о живом. Роберт старался не сорваться снова. Он был человеком искренним, с темными бровями, аккуратной стрижкой, торговый распорядитель, работяга, казался старше и ответственнее любого тридцатидевятилетнего человека до самой Тексарканы, как будто прогулы младшего брата, дезертирство, позорное увольнение из армии, потеря работы, все это вместе связало его по рукам и ногам на всю жизнь.
Ваша честь, я не могу изложить истину простыми «да» или «нет». Я расскажу историю. Этого мальчика дразнили другие дети. Вечно рваные рубашки и кровь из носа. Послушайте меня. Я напишу книги о жизни Ли Харви Освальда. У меня есть важная информация по данному делу. Обо мне говорят по всему миру. Я выбивалась из сил, с мизерными деньгами растила сыновей, а теперь обо мне и по телевизору, и в иностранных газетах, но где же средства на приличные похороны? Есть истории между строк, ваша честь. Ли собирал марки в книге и сам учился играть в шахматы за кухонным столом, и его послали в Россию шпионить. Я возьму фотоаппарат и сделаю его биографию в снимках, там будут дома и квартиры, где он жил. Расскажу, как я работала в нескольких местах, чтобы прокормить моих мальчиков, и доработала до патронажной сестры. Я знаю, что такое болезнь. Что такое маленькая зарплата. Мне платили девять долларов в день, я жила по месту работы, занятость двадцать четыре часа. Я три дня не снимала рабочей одежды, перебегала из отеля в отель вместе с тайной полицией из разных отделений, с журналистами из «Лайф», переводчиком, фотографом, русской невесткой и двумя больными детьми. Марина целый день стоит и курит. Я в рабочей форме, а ей приносят одежду. Повсюду висят пеленки. По телевизору дали сигнал, и в Ли выстрелили. От нас, женщин, это скрыли, а потом, когда ехали на машине в другой отель, что-то передали по радио, и агент сказал: «Не повторять, не повторять». Я спросила: «Это о моем сыне?» Он не ответил. Тогда я сказала: «В моего сына стреляли, да?» И он заговорил в микрофон: «Не повторять, не повторять». Я сказала: «Отвечайте, я должна это знать». «Не повторять, не повторять». Потом это показали по телевизору в номере, но нам с Мариной не дали посмотреть передачу. Агенты посадили нас за телевизор, а сами столпились у экрана и смотрели. Телевизор стоял к нам задом. Пятнадцать или восемнадцать человек собрались с другой стороны и смотрели. Принесли нам кофе и смотрели.