Бенито Гальдос - Двор Карла IV. Сарагоса
Я не понимаю, что происходит. Не просите меня продолжать рассказ: вокруг нет больше ничего, и мне просто не о чем рассказывать. То, что я вижу, уже не кажется мне действительностью. В моей памяти явь смешивается со сном. Я лежу в подъезде какого-то дома на улице Альбардериа и дрожу от холода; левая рука у меня обвязана тряпкой, мокрой от крови и грязи. Я пылаю в жару, но мне безумно хочется собраться с силами и вернуться туда, где идет перестрелка. Вокруг меня лежат не только трупы. Я протягиваю руку и касаюсь плеча своего приятеля, который тоже еще жив.
— Как дела, сеньор Вонмигласио?
— Похоже, что французы уже перебрались через Косо, — слабым голосом отвечает он. — Они взорвали половину города. Кажется, время сдаваться. Эпидемия не пощадила даже Генерал-капитана: он лежит больной в лазарете на улице Предикадорес. Наверное, ему уже не встать. Скоро сюда придут французы. Лучше умереть, лишь бы не видеть их. А как вы, сеньор Арасели?
— Очень плохо. Сейчас попробую встать.
— Я тоже, кажется, все еще жив. Сам не ожидал. Ну ничего, господь не забудет меня, и я скоро отправлюсь прямо на небо. Сеньор Арасели, никак, вы уже померли?
Я поднимаюсь, делаю несколько шагов. Хватаясь за стены, бреду вперед и добираюсь, наконец, до Эскуала Пиа. Несколько высших военных чинов провожают до двери маленького худого священника, который говорит им на прощание: «Мы исполнили свой долг, а сделать больше — не в силах человеческих». Это падре Басильо.
Чья-то дружеская рука поддерживает меня, и я узнаю дона Роке.
— Друг мой Габриель, — горестно говорит он. — Сегодня город будет сдан.
— Какой город?
— Наш.
При этих словах мне кажется, что все вокруг сорвалось со своего места, что люди и дома куда-то стремительно мчатся. Новая башня тоже спрыгивает с фундамента и бежит, исчезая вдали, а ее колокольня, похожая на свинцовый шлем, съезжает на сторону. Над городом уже не стоит зарево пожара. Облака черного дыма плывут с востока на запад; туда же тянутся тучи пыли и золы, взметенные порывами ветра. Небо уже не похоже на небо: оно словно полог из серой парусины, которая беспрестанно колышется.
— Все бежит, все спешит прочь из этой обители запустения, — говорю я дону Роке. Французам здесь ничего не достанется.
— Да, ничего. Сегодня они вступят в город через ворота Анхель. Говорят, мы капитулировали на почетных условиях. Посмотрите-ка, вон идут призраки, защищавшие город.
Действительно, по Косо проходят последние бойцы, те единственные из тысяч, кого не скосили ни пуля, ни эпидемия. Это отцы, утратившие детей; братья, потерявшие братьев; мужья, лишившиеся жен. Тому, кто не отыщет своих близких среди живых, нелегко будет найти их и среди павших, потому что на улицах, в подъездах, подвалах, траншеях лежат пятьдесят две тысячи трупов.
Французы, вступающие в город, останавливаются при виде этого страшного зрелища: объятые ужасом, они готовы повернуть назад. Слезы навертываются у них на глаза, и победители спрашивают друг друга, кто же эти существа, еще способные двигаться и редкой цепочкой скользящие мимо них, — люди или призраки.
Ополченец, возвращаясь к себе в дом, спотыкается о тела своей супруги и детей. Жена ищет мужа, бегая по траншеям, среди развалин домов, между баррикад. Никто не знает, где он: тысячи мертвецов немы и не скажут, лежит он среди них или нет. Многие семьи истреблены до последнего человека, и в них уже некому вести счет погибшим родственникам. Это сберегло много слез: смерть одним взмахом скосила отца и сироту-сына, мужа и жену, жертву и того, кто должен был бы ее оплакивать.
Франция, наконец, наступила пятой на город, возведенный на берегах древней реки, которая дала имя нашему полуострову; она захватила его, но не покорила. Взирая на бесчисленные разрушения и на руины Сарагосы, императорская армия не могла считать себя победительницей героических защитников города — она стала лишь их могильщицей. Столица Арагона прибавила пятьдесят три тысячи жизней к тем сотням тысяч жертв, которыми человечество заплатило за военную славу Французской империи.
Но этот страшный дар был не напрасен, как и всякая жертва, приносимая во имя идеи. Империя была преходящим и случайным порождением изменчивой фортуны, смелости, военного гения, а такие порождения всегда играют в истории второстепенную роль, потому что они не служат идее, а существуют как самоцель. Французская империя — это буря, которая пронеслась над миром в первые годы девятнадцатого века, потрясла Европу молниями, громами и зарницами, а теперь прошла, как всякая буря, ибо естественное состояние как природы, так и общества — покой. Все мы видели закат этой империи, а в 1815 году стали очевидцами ее агонии. Правда, через несколько десятилетий она воскресла, но ненадолго; Вторую империю, как и Первую, погубило ее высокомерие. Если же это иссохшее древо даст ростки в третий раз, оно все равно уже не принесет благодатной тени и, лишь будучи срублено на дрова, согреет горстку людей, усевшихся вокруг костра.
Единственное, что не исчезло и не исчезнет, — это национальная идея, которую Испания защищала от завоевателя и узурпатора. В то время как другие народы сдавались на милость победителя, Испания ценою крови и жизни отстаивала свое право на независимость, подобно тем древнеримским мученикам, которые на арене цирка жертвовали собою во имя христианства. И это принесло свои плоды: права Испании были несправедливо ущемлены на Венском конгрессе, она по заслугам утратила свое былое достоинство из-за беспрерывных гражданских войн, плохих правителей, беспорядков, явных и тайных банкротств, бесчестности партий, из-за своих сумасбродств, коррид и пронунсиамьенто[32], и все-таки после 1808 года уже никто не ставил под сомнение ее право на национальную независимость. Даже сейчас, когда мы дошли до последней степени унижения, когда мы еще больше, чем Польша, заслуживаем того, чтобы нас подвергли разделу, никто не отваживается захватить эту страну безумцев.
Мы, испанцы, — люди не слишком благоразумные, а подчас и вовсе безрассудные; поэтому мы и впредь будем делать тысячи ошибок, то падая, то поднимаясь в борьбе между нашими прирожденными пороками и теми высокими добродетелями, которые мы сохранили в себе или постепенно приобретаем под влиянием идей, перенятых нами у Центральной Европы. Однако взлеты и падения, великие неожиданности и треволнения, почти неминуемая гибель и чудесное воскрешение — это участь, уготованная нашему народу самим провидением, потому что призвание его — жить в кипении страстей, как саламандра живет в огне, но всегда сохранять неприкосновенной свою национальную независимость.
XXXI
Было двадцать первое февраля. Ко мне подошел какой-то незнакомец и сказал:
— Пойдем, Габриэль, ты мне нужен.
— Кто говорит со мной? — спросил я. — Мы с вами незнакомы.
— Я Агустин Монторья, ответил он. — Неужели я так сильно изменился? Вчера мне сказали, что ты умер. Как я тебе завидовал! А теперь вижу, что ты так же несчастен, как я: ты еще жив. Знаешь, друг мой, что я сейчас видел? Труп Марикильи. Она лежит на улице Антон Трильо, у входа в сад. Пойдем похороним ее.
— Я сам гожусь скорее в покойники, чем в могильщики. Кому сейчас до похорон! От чего умерла девушка?
— Ни от чего, Габриэль.
— Странно! Без причины люди не умирают.
— У Марикильи нет ни ран, ни следов болезни, которая свирепствует в городе. Кажется, будто она уснула. Она уткнулась лицом в землю и закрыла уши руками.
— И правильно сделала. Ей просто надоел грохот выстрелов. То же самое творится со мною — я их до сих пор слышу.
— Пойдем, поможешь мне. Заступ у меня с собой.
Я с трудом дошел до того места, куда вели меня мой друг и двое его товарищей. В глазах у меня было темно, я едва различал предметы; и поэтому я разглядел лишь что-то темное на земле. Агустин и его спутники подняли и понесли тело — не то призрак и бестелесный образ, не то подлинную плоть, когда-то живую, а ныне лишенную жизни. Теперь мне кажется, что я тогда разглядел лицо Марикильи, и вид его наполнил мое сердце безысходной тоской.
— У нее нет даже самой крошечной ранки, — говорил Агустин, — на одежде ни пятнышки крови, и веки не распухли, как у жертв эпидемии. Мария умерла просто так, ни от чего. Ты видишь ее, Габриэль? Мне кажется, что это тело, которое я держу на руках, никогда и не было ж иным, что оно — прекрасная восковая фигура, которую я любил в сновиденьях, — в них она оживала, говорила, двигалась. Видишь ее? Как жаль, что все жители города лежат мертвыми на улицах! Будь они живы, я позвал бы их сюда и сказал им, что любил ее. Зачем я скрывал это как преступление? Мария, Марикилья, супруга моя, от чего же ты умерла, если на твоем теле нет ни ран, ни следов болезни? Что же произошло, что случилось с тобой в последний миг? Где ты теперь? О чем думаешь? Вспоминаешь ли ты обо мне, знаешь ли ты, что я еще жив? Мария, Марикилья, зачем у меня осталось то, что называют жизнью, если ее отняли у тебя? Где я смогу услышать тебя, поговорить с тобой, встать перед тобою и заглянуть в твои глаза? С тех пор как они закрылись, вокруг меня непроницаемый мрак. Доколе же в моей душе будут царить ночь и одиночество, на которые ты обрекла меня? Все мне опостылело. Отчаянье овладело моей душой, и я тщетно молю бога исцелить ее. С тех пор как не стало тебя, Марикилья, господь отвернулся от меня и мир опустел.