Наталья Павлищева - Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
Одинец же мучился от той тягостной тишины, от своих неуклюжих речей, которыми он хотел примирить товарищей. Когда Добрыня нарочито твердым и беспрекословным тоном заявил об отъезде, Одинец не стал перечить и заторопился.
Добрыня и Одинец наскоро собрали свое немногочисленное воинство (восемь, как на подбор, статных русых юношей), сели на коней и отъехали со двора. Василько, кроме стыда (он даже не предложил товарищам переночевать), смущения, ибо впервые на его памяти друзья отправились на рать, а он по собственной воле не поехал с ними, почувствовал тоску. С отъездом былых товарищей угасла хрупкая надежда вернуться с честью во Владимир.
«Так ли мне дорога свобода, которую я имел в стольном граде?» – спросил себя Василько и осознал, что тоскует не столько о свободе, сколько о навсегда ушедшей удалой и бесшабашной молодости и о том, что, кроме памяти, уже ничего не связывает его с ней.
Глава 34
Матрена припозднилась со сном: нужно было заштопать меховые чулки Оницифора. Переделавши дела, она присела на лавку и, подперев ладонью щеку, призадумалась.
У добрых людей отроки с пятнадцати, а то и с четырнадцати лет женаты; Оницифору нонешним летом семнадцать стукнет, но о его женитьбе ни она, ни Савва не могли сказать ничего хорошего. Найти сейчас пригожую жену трудно. Это в ее молодости девок воспитывали в строгости, сызмальства приучали ко многим бабьим работам, а сейчас посмотришь на молодух – ни стыда у них нет, ни совести. И ленивы они, и горласты, и строптивы. Попадется такая Оницифору – весь свой век с ней промучается. Матрена перебрала мысленно всех знакомых девиц и ни на одной не смогла остановить свой выбор. У каждой из них Матрена непременно находила какой-нибудь порок: одна была пригожа, но неряшлива; другая была из доброй семьи, но не охоча на тяжкие дела, третья – всем хороша, да на одно око крива… Нет сейчас на Москве пригожей невесты. А ожениться-то сыну нужно, иначе будет, как Василько, неухоженным и неприкаянным. Ваське, почитай, двадцать лет и еще пять минуло, а он все мечется, бросается то к одной, то к другой, а своего гнезда так и не свил.
«Вот, привалило забот, – потужила Матрена. – А там и Олюшке срок подойдет… Оницифора как-нибудь оженим, а с дочерью незнамо, что делать. Как бы не заупрямилась девка, не выбрала дороженьку в монастырь». Она с тоской вспомнила то времечко, когда ее дети были малы и, хотя забот было поболее, чем сейчас, она управлялась с ними быстро и легко. Так ничего путного не надумавши, но твердо решив более с женитьбой сына не медлить, Матрена легла спать.
Новый день начался так суетно, что Матрена напрочь забыла о заполуночных думах. Как только по окоему стал нехотя разливаться серый рассвет, ударили в колоколы. Звон поднял на дыбы весь посад. На улицы и проулки выбегали наспех одетые посадские и спрашивали друг друга о причине звона. Кто-то ляпнул со страха: «Татары!», и пошло это слово гулять по Москве-матушке.
Даже земля подивилась этому короткому, но похожему на истошный крик слову; когда же на нее обильно полилась христианская кровь и в ее недра пометали посеченные и пожженные людские кости, а человеческий жир стал смазывать ее сухую твердь, она вздохнула, опечалилась и навеки запомнила прискорбное сочетание этих букв, чтобы предостеречь новые поколения и передать им свое упрямство, стойкость и твердость. А ныне земля вслед за неслыханным словом услышала знакомое упоминание о вече и успокоилась, подосадовала на шумные людские потехи и залегла опять в глубокий сон.
На вече отправились Савва и Оницифор. Даже позавтракать, бедные, не успели, поспешно оделись и пошли прочь; и все молча, а в глазах смятение. Матрена проводила их до калитки и затем долго смотрела им вслед. Только когда муж и сын скрылись из вида, спохватилась: покормить забыла.
И тут ей стало страшно от мысли, что татары уже находятся вблизи от Москвы. Она пыталась заглушить страх, забыться в работах, но все валилось из рук. И в избе не сиделось, Матрена вышла во двор. Вокруг нее высились постройки, в угрюмом молчании застыл опустошенный огород. Оттого, что была зима, все бело, пустынно и сковано хладом и с огорода не доносилось беспечное птичье пение, но более всего потому, что на душе было муторно, подворье показалось ей неуютным. А ведь она выросла здесь, в эти простые срубы вложила силу и душу. Как радовалась, когда вместо подгнившей, покосившейся избы поставили новую; места себе не могла найти, все ходила вокруг нового сруба и гладила усмиренные лесины. Ей было по сердцу сознавать, что отныне у нее изба и двор не хуже, чем у людей, что обжились на месте отцов, нажили детей, и далее пойдет размеренная жизнь, в которой будут и дни легкого ненастья, но более всего солнца, тепла, счастья. Теперь же все могло порушиться. Почему? За что?.. Предки жили так же, грешили не меньше и не знали татар, а тут на тебе, каким наговором, чьей злой волей обьявился лютый ворог.
Савва и Оницифор вернулись к полудню и принесли весть недобрую, разлучную. Наказал великий князь послать к рязанским рубежам московский полк. Матрена подумала, что на брань погонят боярских слуг и холопей (вон сколько их пребывают в безделицах на обширных городских подворьях). Но каково же было ее изумление, когда муж, виновато пряча глаза, сообщил упавшим голосом:
– Порешили на вече выставить с трех посадских дворов одного ратника. Кинули жребий – выпало Оницифору ополчаться.
Все в ней противилось тому, чтобы чужие и грубые люди оторвали от нее сына и бросили неведомо куда, под татарские сабли. Она забыла, что еще ночью думала, что сын ее вырос и настало время оженить его; сейчас же он казался ей несмышленым, слабым, не способным противостоять злу.
– Нет!.. Нет!.. – повторяла Матрена и, прижав к груди Оницифора, часто и нервно гладила его волнистые светло-русые волосы. Но внутренне она все больше свыкалась с мыслью, что деваться некуда, и ей, как когда-то ее матери, придется смириться с тем, что сыну суждено отправиться на рать.
День, предшествующий отъезду Оницифора, показался Матрене и всем домочадцам донельзя суетливым, скомканным, отягощенным ожиданием скорой разлуки. Говорили мало и тихо, играли в странную, всеми молчаливо принятую игру, в которой было важно не то, что ожидало Оницифора, а то, как бы попригоже снарядить его в дальнюю дорогу.
Ожидали Василька. Верили, что он непременно должен заратиться, прибыть в Москву конно и оружно и к вечеру шумно постучаться в ворота. Матрене было бы тогда гораздо спокойнее, ведь сын будет на рати под присмотром удалого брата.
Оницифор крепился, сдерживал в себе горечь скорой разлуки и страх перед будущим. Он даже бодрился, убеждал родных, что ничего дурного с ним не может быть, что через седмицу он вернется, и потому не нужно ему в дорогу столько съестного, лишних чулков, запасных рукавиц, просторного и длинного кожуха. Потому напрасно отец точит ножик, чтобы заколоть борова, ему хватит и старого окорока; напрасно мать зашивает прореху на верхнице – в дороге порты и с прорехой сойдут.
Когда сборы были закончены и мать, в который раз убедившись, что ничего не забыто, задумчиво осмотрела горницу и сказала печально: «Будто все…», домочадцы дружно подумали: а соберутся ли когда-нибудь они вместе в родной избе?
Наскоро поужинали. За ужином слегка охмелевший Оницифор пытался шутить. Но или потому, что шутил он неумело, либо потому, что мать сидела за столом печальна и почти ничего не ела, или оттого, что Василько так и не обьявился, развеять уныние Оницифору не удалось.
Несмотря на то что за день все подустали (ведь даже после обеда очей не сомкнули), и Савва, и Матрена, и Олюшка не могли уснуть. Они лежали молча, стараясь не потревожить сон Оницифора.
Савва помышлял, как нелегко будет ему работать без сына, жалел родных, мучился, что мог пойти на брань вместо Оницифора либо нанять за куны биться стороннего человека, но не сделал ни того, ни другого. Ему было больно и стыдно. Хотя приключись все заново, Савва порешил бы так же. Он кормил семью, и, случись с ним беда, ждали бы родных разор, глад и рабство. Отдать куны тоже было не можно. Куны-то отдашь, а как жить дальше? Время-то какое… Нет, суждено едва оперившемуся Оницифору идти на брань.
Матрена стольких страхов натерпелась, так исстрадалась, наработалась, что находилась в том изнеможенном состоянии, когда печали притупляются и страдающему сердцу хочется покоя. Но когда она закрывала глаза и начинала забываться, с нею происходило что-то необъяснимое: будто множество иголочек слегка кололи внутри головы, и от их прикосновения она ощущала не столько боль, сколько зуд. Когда зуд становился непереносимым, она открывала глаза, и уколы исчезали. «Откуда такая напасть?» – недоумевала Матрена и мысленно просила Господа послать крепкий сон. Но стоило ей опять забыться, как покалывание внутри головы повторялось. Помолиться бы, а затем испить квасу, но не было сил подняться, да и тревожить Оницифора не хотелось.