Наталья Павлищева - Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
– Добрый воевода, – сказал Василько.
– Я у него сотню держу, а Одинец при мне, – поведал Добрыня скороговоркой, но многозначительно. – Вслед за нами большой полк должен из Владимира выйти. С тем полком идут княжич Всеволод да воевода Еремей Глебович… Лукавый Еремей! – Добрыня покачал головой, то ли сердясь на воеводу, то ли одобряя его хитрость. – После медовых чаш решил заратиться, нас же послал вборзе, едва собрались. Вот Дорож-то бранился, злобствовал, как лютый пес, до сих пор лает на всех. Кому любо скакать в малой силе к черту на кулички, когда весь честной народ пирует да бражничает?
«Не-ет! – передразнил Добрыня то ли великого князя, то ли воеводу Еремея. – Надобно вам наперед ехать и рубежи стеречь крепко и грозно, на Суздальскую землю татар не пущать до прихода большого полка!» Да еще послушай, Василько, собирают спешно пеший полк из москвичей, дмитровцев и жителей иных порубежных городов. Теперь нам в Коломне ждать этих пешцов целую седмицу или поболее! Помяни мое слово: мы в этой Коломне, ожидая пешцов, а потом татар, испроедимся, истомимся, изболеемся и воротимся без славы и добычи. Сдается мне, что не придут татары на наши земли, силы нашей убоятся, да и морозов, снегов… А ты чего сидишь? – внезапно спросил он Василька. – Собирайся живо да поехали! Наш полк уже из Москвы выехал, так мы околицами его и догоним. Собирайся, погуляем с девками и женками коломенскими! И великому князю о твоей службишке на рубеже ведомо станет, глядишь, и отложит старик нелюбье. А среди пешцов тебя никто и не приметит.
Удивительно было то, что Василько не испытал ни радости, ни облегчения от зова Добрыни; прирос к селу, свыкся с затворнической жизнью, не мог даже представить себе разлуку с Янкой.
Добрыня впился в Василька ястребиным взглядом. Ранее он не смотрел так на Василька, ранее его взгляд был или с лукавинкой, или просящий, либо веселый. Он словно напоминал Васильку, что сейчас перед ним сидит не разудалый младший сотоварищ, а разбогатевший и обремененный властью сотник.
Как Василько был далек сейчас от всего, что творилось в стольных городах и на прямоезжих дорогах; он был во власти своих забот и желаний, и стал таким не вдруг, а постепенно, по мере того как ощущение неприкаянности, тоски и скуки притупилось, и даже зависть к Добрыне и к другим бывшим полчанам не вызвала желания поискать честь и славу. Еще в юности он внутренне противился нечаянным переменам, а теперь, когда нашел желанную ладу, и подавно. «Вспомнили, – помышлял он раздраженно, – когда жареный петух клюнул. Бросай все и поезжай за тридевять земель! А как с селом быть, на кого Янку оставить, как уберечь ее от гнева Воробья? Нелюбье отложит… Великому князю нужно не меня прощать, а пенять тем, кто ему сладкие речи пел, поддакивал и проворонил татар, а теперь сидит подле печи, жрет, пьет и насмехается: «Пусть-де за нас другие пойдут на татар». Нет, не поеду!»
– Не время помнить обиды, Василько! – подал голос доселе молчавший Одинец. – Сдается мне, что не так все обернется, как Добрыня молвит. Одна дума у всех должна быть: как бы татарское воинство на нашу землю не пустить Если будем по пустошам сидеть и ковы друг другу строить, положат поганые нашу землю пусту. Вспомнят тогда потомки нас недобрым словом. Да ты же сам такие речи сказывал еще прошлым летом. Час грозный настал!
Одинец, как всегда, молчал, молчал, а затем выдал просто и прямо.
– Что ты все встреваешь? – накинулся на него Добрыня. – «Час грозный настал, час грозный настал…» – зло передразнил он товарища. – На что мы этим татарам понадобились? Какая дурная головушка полезет в наши леса? Нечто гуляли раньше степняки на Залесской земле? У нас у самих головы пухнут, как в такую пору коней накормить, а что же тогда многоконным татарам среди сугробов и льдов делать? Они не только до Владимира, до Москвы из-за бескормицы не доскачут! Смущаешь только Василька своими нелепыми глаголами. Молчи уж!.. А ты, Василько, чего кобенишься? Ведь эта злая собака, Дорож, сживет меня со света, коли я без тебя приеду! Ведь этот поганый червь отпускать нас к тебе не хотел; только и уломали его тем, что поклялись вместе с тобой воротиться. Да ты сам помысли: с нами не пойдешь, так все едино тебя через день-другой погонят с пешцами на рубеж. Легко ли тебе будет вместе с лапотниками быть? – Он говорил взволнованно и горячо, видимо, опасаясь воротиться в полк без Василька.
Осознание того, что Добрыня, который ранее заглядывал ему в рот, вознамерился распорядиться его судьбой как судьбой какого-нибудь смерда, возмутило Василька. «Да кто ты таков, чтобы решать за меня, где мне быть? Кто ты таков, чтобы помыкать мной?» – внутренне негодовал он.
Ему представилось, что же будет с ним, коли он согласится. Вот он с товарищами догонит сторожевой полк; Добрыня станет похваляться Дорожу и иным именитым людям, что сумел привезти тяжелого на подъем Василька, и примется унижать его на глазах молодых дружинников, круша с таким трудом добытую славу.
Все в нем воспротивилось замыслу товарищей. Василько нахмурился – его лицо приняло обиженный и задиристый вид.
– Ты говоришь: не время, – обратился Василько к Одинцу. – Спохватились, когда на рубеже рать встала, послали полки к Коломне. А кто во главе тех полков? Князь великий? Нет! Во главе полков княжич Всеволод да Добрыня у него в сотниках! – Здесь Добрыня шумно засопел и даже крякнул.
– И это великая рать? – продолжил пылко Василько. – В сторожевом полку дай Бог пять сотен наберется да в большом от силы тысяч пять воев. Ах, я про пеший полк забыл! Пешцы – ратники удалые, татар седлами закидают; только седел у них нет, и вооружены они кто ослопами, кто плотницкими топорами, кто рогатинами, да в последний раз ратились на Липице… А так ничего, славная рать собирается! Вот только меня в ней не хватает; со мной вы не только татар, но и половцев, литву, немцев – всех ворогов осилите! Но не больно мне по нраву сейчас свое удальство выказывать, без меня много охотников найдется силушку выказать. Ты, Одинец, чего губы поджал? А ты, Добрыня, зачем гневно брови воздвигнул? Поостынь, вьюноша, я пока еще не у тебя в сотне!
– Крамольничать вздумал! – вскричал Добрыня.
– Мне не впервой крамольничать, меня за крамолу выбили из Владимира!
– Неладное речешь, Василько! – попытался образумить товарища Одинец. – Обида тебе очи застлала, вытри их, посмотри, что на белом свете творится.
– Я вот сейчас скажу своим молодцам повязать тебя! Будешь знать, как молвить такие дерзкие речи! – распалился Добрыня.
– А ты попробуй! – ответил Василько. Он встал и в сердцах привычным движением руки попытался нащупать рукоять меча, забыв, что перед застольем снял с пояса ножны с мечом.
– Да вы что?.. – сорвался с места Одинец. – Вы что, как кобели, схватились? Или силушку некуда девать?
– А что он… – едва не поперхнулся от досады Василько.
– Ты, Добрыня, кому грозишь? – прервал его Одинец. – Кто тебя, когда с немцами секлись, от погибели спас? Кто свою грудь под рыцарский меч подставил, защищая тебя?
– Если бы не я, быть Васильку за Волгой в заточении! – оправдывался Добрыня. – Ведь я днями и ночами шептал великому князю, что не нужно Василька трогать, он-де еще нам пригодится. Да за это Василько должен мне кланяться в ноги, а он изгаляется! Кто ты теперь? – крикнул он, обративши на Василька свое побагровевшее и будто расплывшееся лицо. – Кал еси, стерво, пес смрадной!
– Я тебя за такие речи! – Василько кинулся на обидчика…
Через некоторое время сотоварищи сидели за столом и пили мед.
– Так-то лучше, а то полезли друг на друга, как петухи, – рек Одинец.
Он сделал все, чтобы разнять и примирить Василька и Добрыню, но если бой ему удалось предотвратить, то примирение не состоялось. Василько и Добрыня сидели надутые и друг на друга не смотрели.
Добрыне было неловко за свои запальчивые речи, в то же время его донимала обида. Василько, которому он сделал много добра, это добро не ценит и ведет себя так, словно ничего со времени его опалы не изменилось. Еще ему было боязно думать, что же теперь он скажет воеводе Дорожу, который его не любил и считал, что занимаемое Добрыней место не для его головы. Потому Добрыне не сиделось, и если ранее он думал заночевать у Василька, то теперь твердо решил сейчас же отъехать из села.
Васильку тоже было не по себе и за свару, и за брань, которой наградил его Добрыня. Брань будто так крепко пристала к челу, что казалось, сколько ни мой ее, ни три, все едино поносные глаголы будут оповещать честной народ о его сраме. Он думал, что никогда не простит Добрыне такого поругания, и хотел, чтобы Добрыня и Одинец, на которого тоже был зол, потому что товарищ был послухом его посрамления, поскорее покинули село.
Одинец же мучился от той тягостной тишины, от своих неуклюжих речей, которыми он хотел примирить товарищей. Когда Добрыня нарочито твердым и беспрекословным тоном заявил об отъезде, Одинец не стал перечить и заторопился.