Авраам Иегошуа - Путешествие на край тысячелетия
Ее ответы так точно вычерчивают картину происходившего и чувства супруга и его первой жены, как будто, находясь на корме корабля, она каким-то образом участвовала третьей в той любовной игре, которая происходила в начале ночи в каюте на носу корабля, и даже сейчас, наедине с мужем, ни за что не хочет расстаться с тем орудием, которым он так щедро потчевал там свою первую жену. Охваченный страхом, он пытается высвободить руки, связанные серебряной цепью, чтобы сдавить ее лицо, запечатать рот. Но увы — узы, которым полагалось быть лишь символическими, внезапно превратились в реальные, да и она сама, едва распознав его намерение, начинает бороться с ним так яростно и отчаянно, как будто хочет, чтобы он немедленно и сполна расплатился с ней не только за всё, что проделывал этой ночью с первой женой, но еще и за то напрасное томление, которое набрякло в ней от вида здоровенных полуголых матросов, весь вечер суетившихся на палубе. Она гневно протягивает руку, чтобы схватить его ничтожного мышонка, словно хочет задушить или даже оторвать его совсем, — но мышонок неожиданно исчезает, и вместо него ей навстречу снова подымается молодая мягкая змея, тут же затвердевающая горячей широкоголовой ящерицей, которая смело рвется из ее пальцев, пытаясь коснуться ее глаз своими тонкими вывернутыми губами. И при виде вожделения, что болезненно бьется сейчас в ее руках, она понимает, что теперь-то ее супруг наверняка уже раскаивается, что связал себя перед нею, и дух ее начинает постепенно успокаиваться, потому что сейчас, когда он связан не из великодушия, а против своей воли, она может снять с себя рубашку и медленно, до последней капли, извлечь из него всё, что он ей задолжал, не только с начала этого плавания, но с того самого первого дня, когда отец отдал ее ему в жены, даже если эта капля исторгнет из нее дикое рычание, от которого спящий за занавесом мальчик может вскинуться в ужасе спросонок.
Но нет — ее громкий стон, который от наслаждения едва не переходит в вопль, не в силах даже царапнуть сознание маленького Эльбаза, так глубоко он погружен в свой мальчишеский сон. Зато стон этот заставляет вздрогнуть молодого язычника, который все-таки вернулся в трюм, в надежде согреться подле благородных верблюжьих тел и вновь почуять идущий от них запах родной пустыни. При всей своей невинности черный юноша прекрасно понимает, что означают эти стоны, и они так переполняют его сердце, будто огромный член хозяина, пронизав обе занавески, вонзается сейчас в его собственные черные чресла. Он нервно ласкает зады верблюжат, которые тоже, судя по их печальным глазам, понимают, что слышат, и думает про себя, что и этих двух благородных животных могут забить и съесть еще до того, как корабль доберется до верховьев реки. И ему снова хочется пасть ниц и взмолиться духам тех мученических костей, которые извлечет из маленьких верблюжьих тел беспощадная смерть, но он тут же берет себя в руки и торопливо взбирается по веревочной лестнице, надеясь ускользнуть из трюма раньше, чем хозяин снова увидит и ударит его, — хоть на сей раз он согрешил перед ним лишь слухом, а не глазами. Его вдруг охватывает томительное желание снова забраться тайком в маленькую каюту на носу, чтобы посмотреть, как улыбается во сне первая жена хозяина, белая нагота которой на миг сверкнула перед его глазами в начале ночи. И правда, сейчас он мог бы безо всякой опаски проникнуть куда ему вздумается, ибо на судне царит полная тишина, и вся команда спит, если не считать его самого, потому что божественность, которую излучает все живое вокруг, держит его в бессонном напряжении с самого начала ночи и до самого ее конца, и в эти последние предутренние часы именно он, единственный бодрствующий, вдруг становится подлинным хозяином корабля и мог бы, только захоти, сняться с якоря, поднять треугольный парус и вместо того, чтобы, свернув на восток, войти через устье реки в самое сердце Европы, повернуть в противоположном направлении, на запад, и устремиться сквозь далекий горизонт прямиком к новому, неведомому миру.
Но тут небольшая птичка, затрепетав крылышками на корабельном канате, извещает его, что заря не за горами, и не успевает он преклонить колени перед очередным крохотным божеством, как она издает легкое попискивание и улетает в сторону новорожденной искорки рассвета, уже выкатывающейся на горизонт постепенно проступающего из темноты материка. И хоть это всего лишь первая искорка, ей тем не менее удается проникнуть в другую каюту на носу и тотчас разбудить спящего там рава Эльбаза — ибо в сознание этого севильского раввина уже давно и настойчиво стучатся размеренные строки пиюта, которые всю ночь качались меж его мыслями и снами, а теперь требуют, чтобы он навел в них порядок и ясность. Тонкие слоистые полосы рассвета, медленно отделяющиеся от края суши на горизонте, еще слишком тусклы, чтобы высветить строки, шуршащие на листе пергамента, спрятанном меж овечьими шкурами его ложа, и поэтому рав Эльбаз поднимается на палубу с одним лишь гусиным пером, чтобы, как только окончательно рассветет, заострить его, погрузить в чернила и найти, наконец, единственное нужное слово для того пустого места, которое вот уже несколько дней ожидает, когда же его заполнят. С благодарностью и смущением склоняет он голову в сторону черного раба, который уже протягивает ему миску с утренней едой — большие маслины в жирном рыбном соусе, куда положено макать лежащие рядом куски теплого хлеба. Вот уже сорок дней находится рав Эльбаз на этом корабле, но всякий раз, когда черный раб подносит ему миску, он по-прежнему испытывает смущение, словно ему не положены эти услуги. И верно, в свое время в Севилье, после рождения их единственного сына, когда жена его ослабела настолько, что все заботы о доме легли на плечи самого рава, он так полюбил ту домашнюю работу, которой ему довелось заниматься вместо нее и в открытую, и тайком, что теперь, со времени ее смерти, никак не может расстаться со своим вдовством. Ибо, в самом деле, где найдешь такую женщину, которая в полноте сил и здоровья согласится, чтобы муж обслуживал ее?
Вот почему сейчас он ест, низко опустив голову и сжимая миску обеими руками, и глядит, как проносятся в воздухе сероватые клочья тумана, и опасается сделать лишнее движение или произнести лишнее слово, которые могли бы поощрить молодого раба снова броситься услуживать ему, а то даже, упаси Боже, упасть в исступлении на колени, чтобы страстно целовать полы его старого обтрепанного халата, как он уже поступил однажды вечером в приступе сильнейшего языческого возбуждения, вынудив рава Эль-база пожаловаться компаньону Абу-Лутфи, который в результате наградил своего подопечного увесистыми затрещинами. Впрочем, нет, похоже, что на этот раз глупый парень не склонен приниматься за старое. Долгая ночь с двумя любовными играми хозяина, и запах бордосского вина, всё еще витающий на палубе, да вдобавок этот стелющийся над морем сырой утренний туман — всё это навалилось на черного юношу огромной усталостью, и как он ни молод, ему больше всего хочется сейчас опуститься на свернутый на палубе парус, да так и умереть, лежа на нем ничком. Но ведь ему еще предстоит выполнить суровый наказ Бен-Атара и присмотреть за тем, чтобы рав Эльбаз, упаси Боже, не выбросил за борт все до единой косточки от съеденных маслин, а спрятал бы одну из них в кошель у сердца, чтобы не сбиться с правильного счета дней, потому что один раз евреи уже потеряли из-за этого свой священный седьмой день недели. К счастью, в это утро рав не забывает свои обязанности хранителя времени. Высосав мякоть последней сочной маслины, он кладет ее косточку в кошель, рядом с пятью другими, уже спрятанными раньше, и дружелюбно улыбается молодому рабу. Увы — черный юноша так уже измучен, что сил его хватает лишь на то, чтобы, поспешно оборотясь, издали, неуклюже, поклониться первой жене, которая в эту минуту как раз появляется на старом капитанском мостике, в красном расшитом халате на пышном теле, и величественно застывает там, словно она жена самого халифа. И несчастный раб никак не может понять, то ли ему следует поскорей подать ей медовый напиток, который он готовит и кипятит для нее каждое утро, то ли она хочет вначале разобраться, всё ли в порядке у тех, на корме. Уставшую душу черного юноши разрывают противоречивые чувства, и он в нерешительности застывает на месте, но тут суровый голос компаньона Абу-Лутфи, который пришел разбудить капитана, понуждает молодого невольника все-таки заторопиться в сторону царственно возвышающейся на мостике женщины, вокруг которой, точно облако фимиама, колышется сгущающийся с рассветом туман. И вот уже юноша различает непривычную тень тревоги, омрачающую это чистое, мягкое, круглое женское лицо, обычно освещенное приветливой улыбкой, и душа его так и рвется успокоить ее и сказать ей, что все в порядке, но он не знает, как это выразить, и потому прикрывает глаза и начинает громко и страстно ухать, пытаясь изобразить этим первой жене, как стонала и кричала от наслаждения сегодня под утро в своей каюте ее молодая соперница-подруга, вторая хозяйская жена.