Елизавета Дворецкая - Ольга, княгиня русской дружины
Тогда мы уже пожалели, что сожгли Свинель-городец. Там можно было бы разместить сотни три беженцев, а теперь нам приходилось селить их в избах погибших. Даже у нас в Коростене было не протолкнуться. Но веселья это многолюдство не добавляло, наоборот. Женщины целыми днями причитали по потерянным хозяйствам и плененным родичам, мужики ходили мрачные.
И нам ведь приходилось их всех кормить! А мы сейчас были еще менее богаты, чем обычно: отправляя Годину к Такшоню, мы послали тому в подарок чуть ли не все хорошие вещи, какие имели: ромейское платье, красивую бохмитскую посуду, бобров и куниц. Даже свои моровлянские узорочьи, присланные когда-то отцом, я отправила с поклоном Такшоневой жене-печенежке. Смеяться, воображая нежные серебряные подвески по сторонам ее скуластого смуглого лица, – вот было мое единственное утешение.
Правда, мне-то зачем теперь узорочье? Мы все оделись в «печаль», и даже мысленно прикинуть, когда сможем ее снять, было так же невозможно, как из Коростеня увидеть Греческое море. Это, говорят, всегда так: стоит надеть горевую сряду один раз, и она вцепляется в плечи, будто Лихо. Свенгельд, Ингвар, Маломир – одна печаль тащит за собой другую, и кажется, тому не будет конца, пока лишь Карна не останется причитать над нашими могилами.
Я никогда особенно не любила свою древлянскую родню: Багряну, Гвездану, Маломира, Светозару. Но это была моя здешняя семья, род моих детей. Каждый год мы садились с ними за стол в дни Осенних и Весенних Дедов, где на одном конце было накрыто для живых, а на другом – для мертвых. Когда я вошла в семью, тот и другой концы были примерно одинаковы. И постепенно год от года край мертвых полнился, а наш – скудел. Сперва отсюда туда переместилась Багряна. Потом Краснорада – вдова Маломирова старшего брата. Теперь вот разом Маломир и Гвездана. Этой осенью на нашем, живом, краю сидели лишь мы вчетвером и Светозара. Правда, она была так потрясена всем этим, так замкнута, что мало отличалась от покойницы. Край мертвых, где стояла миска и лежали донцами вверх восемь ложек, явно одерживал победу. И никогда, даже в детстве, когда мне впервые позволили посидеть за поминальным столом и объяснили, что вон теми ложками будут есть духи наших дедов, мне не было так жутко, как этой осенью. Навь наступала, откусывая от нашего привычного мира кусок за куском.
Так же угрюмо и бедно прошли празднества Коляды. Мы едва нашли скот для жертв и пиров, но пляски ряженых нагоняли такую жуть, что народ не хотел и смотреть. Казалось, мертвецы пришли за нами, чтобы увести с собой. Около священных двенадцатидневных костров грелись угрюмые беженцы.
Эти самые короткие дни года Володислав проводил на забороле. Он смотрел на запад в ожидании угорских сотен, смотрел на восток и на юг – не видно ли дыма пожарищ?
И дождался. Вскоре после Коляды к нам покатились новые толпы беженцев. Огромное, как они говорили, киевское войско вошло в Деревлянь по дороге, разоряя городки и веси. Люди бежали, бросая все, лишь бы не быть убитыми и не попасть в плен.
Почти одновременно такой же поток покатился вдоль Ужа, с Припяти: вторая часть киевского войска шла оттуда. Киевляне собирались зажать нас в клещи, как Сварог Змея, и раздавить.
Долг князя требовал от Володислава двигаться с войском навстречу врагу, но где у нас это войско? В наступлении киевлян одно было хорошо: теперь все мужчины Деревляни волей-неволей пришли к Коростеню, ища защиты у князя, и Володислав мог собрать дружину из них.
Однажды он вбежал в избу такой счастливый, что его бледное лицо светилось, будто солнце!
– Угры! – закричал он, подхватил Малку на руки и подкинул к самой кровле. – Угры! – продолжал он сквозь ее визг. – Година вернулся! Такшонь дает нам тысячу всадников! Вот теперь мы поглядим! Боги с нами! Теперь мы этих гадов в пыль разнесем!
Коростень и вся волость оживились и забурлили. Година, младший брат покойного Житины, рассказал, что Такшонь хорошо его принял, выслушал и согласился помочь отбиться от русов, наложив всего-навсего такую же дань: по кунице с дыма. Правда, больше тысячи всадников он дать не мог: ему ведь приходилось держать в подчинении Моравию и отбиваться от Генриха баварского, однако все у нас радовались, будто победа уже одержана.
Но пока угры седлали коней и вострили сабли, беженцев с каждым днем становилось больше. Когда однажды пришла весть, что русы уже сожгли Малин, народ зароптал: где же эти Такшоневы сотни?
– Идут вслед за мной, – уверял Година. – Вот-вот здесь будут.
У нас в Коростене к тому времени было уже как в муравейнике: бабы с детьми жили в избах, в банях, в клетях, овинах и даже погребах. Над городцом висела вонь: сотни немытых тел, переполненные отхожие ямы, кучи мусора под стенами… Коростень смердел, будто тяжело больной, умирающий или уже мертвый.
Только в наш погреб я никого не пускала: там мы хранили припасы для семьи, и я не хотела, чтобы мои дети однажды остались голодными. Все свои силы я сейчас тратила на то, чтобы уберечь собственное жилье от разграбления беженцами, и наши оружники стерегли избу день и ночь, будто враг уже был здесь.
Но Малин! При мысли об этом меня пронзал холодный ужас: ведь оттуда всего день пути до Коростеня!
Наше войско стояло перед городом: день и ночь там дымили костры. Заснеженные ближние поля уже были все истоптаны, покрыты пятами кострищ, окрестные рощи вырублены на дрова. О дичи на три дня пути уже и вспоминать не приходилось, весь лед Ужа был в прорубях, откуда брали воду и где пытались ловить рыбу. Все постоянно были голодны, и страшно было смотреть на исхудавшие, свирепые бородатые лица мужчин, на бледных женщин, от холода замотанных во все платки, так что носы едва торчали наружу. У них часто умирали дети, и нередко я видела, как плачущая баба несет трупик младенца, целиком замотанный в снятый с головы клетчатый платок, а перед ней муж с топором – попытаться найти дров для маленькой крады. И вид такой, будто хочет кого убить заодно.
Я теперь боялась выйти с собственного двора и лишь иногда выводила детей прогуляться по заборолу.
– Когда пойдем кататься с горки? – ныли Добрыня и Малка.
– Скоро пойдем, – подавляя вздох, говорила я, мысленно поправляя: никогда.
Но о будущем я старалась вовсе не думать. Жить нынешним днем: чем покормить детей, добудут ли Держата и Зуболом охапку дров, чтобы протопить с утра печь? Мылись мы теперь прямо в избе, как в старину, – наша баня была занята беженцами, да и дров не найти на две топки.
Эти ежедневные заботы и мелкие горести были благом. Я как будто закрыла глаза, зажала уши, запретила себе думать и угадывать будущее. Придут угры на помощь, не придут? Одолеют наши киевлян, не одолеют? И что тогда? Я не могла всем сердцем желать победы мужу и древлянам: ведь это означало бы поражение моей родни. Мой дядя Ингвар погиб, но оставался мой дядя Хакон, Эльга… Мистина и Ута, которые вырастили меня. Соколина, столько лет бывшая мне подружкой и почти сестрой… Могла ли я желать им поражения? Эта война прошлась по моему сердцу, будто топор, разрубая пополам и лишь одной стороне оставляя надежду выжить.
Вспоминались рассказы Уты: она переживала нечто подобное, будучи даже моложе, чем я сейчас. Тогда ее муж погиб, ее город был разорен, сама она стала пленницей Ингвара. Но у нее еще не было тогда своих детей.
Но пока враги древлян были еще далеко, мои враги были куда ближе. Беженцы косились на меня и детей сущими волками. То и дело нам летело в спину – «русское отродье». Они знали, что русы – причина наших бед, и ненавидели меня. Поэтому я все реже выходила на забороло, да и то брала с собой по пять-шесть отроков с копьями.
Однажды вышел такой нехороший случай… Сначала в нас бросили снегом, потом поленом… Какие-то дурные бабы полезли в драку, крича, что я их погубила, вмешались отроки… После этого мы уже не выходили гулять. А в четырех стенах, в дыму и тьме, наваливалась такая тоска, и я уже желала, чтобы все кончилось поскорее. Как угодно, лишь бы кончилось.
Рассказывали, что за небокраем уже видны дымы. Горели ближние веси. Володислав выслал дозорный разъезд, и те увидели костры русского стана возле Годишиной веси, всего верстах в пяти от нас! Без единой битвы пройдя половину Деревляни, войско не потеряло в числе и было огромно.
Все понимали: киевляне остановились так близко от Коростеня, чтобы завтра утром пойти в бой. Володислав всю ночь провел на забороле, расхаживая от южной стены к западной. Если бы такие же огни загорелись на западе! Если бы подошли наконец угры! Отыскивая проталины, люди припадали ушами к земле, надеясь расслышать грохот копыт Такшоневых сотен. Володислав говорил: если бы они пришли сейчас, этой ночью, можно было бы броситься на русский стан, смести их, спящих, разом и навсегда покончить с угрозой! У него было такое лицо, будто это все происходит у него перед глазами. Мне казалось, что он немного повредился от всего этого…