Эдуард Зорин - Огненное порубежье
Как уснешь от таких видений? Разве заглушишь встающую изнутри боль торопливой молитвой?..
Будто исповедался перед Никиткой Поликей, будто душу облегчал: глядишь, и переложил кусочек своей боли на чужое сердце, глядишь — и легче нести непосильный груз воспоминаний.
Но были воспоминания и другие — были приятные воспоминания; их Поликей берег, людям на суд не выносил, и Никитке, на что уж дотошен, так и не пришлось услышать их от старика. Унесет их с собой Поликей в свою продутую ветрами избу.
Только там, в темном куту у битой печи, в которой догорают подернутые белым пеплом дровишки, словно бражник, дорвавшийся до меда, будет перебирать он в памяти дни и часы, проведенные в княжеской дружине — на зеленых просторах возле Кидекши.
Тогда уж не Мономаху он служил, а сыну его, князю Юрию. Тогда уж не было Мономаха в живых.
Стар Поликей, ох как стар. А ведь был он молодым и по-молодому резвым. И не только нынешним парням — когда-то и ему улыбались красные девицы. Славное было это время, никогда его не забыть. У веселой Боянки остался от него сын и нынче он — при князе Святославе в Киеве. А кто знает об этом? Никому нет до этого дела, потому что и сын не знает своего отца, в думает, будто он боярин, будто течет в его жилах и дедовская и прадедовская боярская кровь. Пусть думает, а он-то, Поликей, глядит себе со стороны и радуется: не боярская это кровь, а простая, крестьянская. Его кровь.
— А что ж с головой твоей, откуда у тебя отметина? — спросил его Никитка.
— Это ли? — провел Поликей по голове. — Это половецкий шрам. Это еще от того похода.
— А ничего не сказывал…
— Что сказывать-то? Тут и сказывать нечего. С половцем рубиться — не траву косить. А все с того и началось, как полоснул меня половчанин по шлему. Шлем наискось развалил… Да-а… О чем я?
— Да о половце.
— Зело злой был. Верещал, как я его на копье поддел, а после что было, ничего не помню. В забывчивость впал. Едва выходили…
— Знатная отметина.
— Куда уж знатней. Отвезли меня, слышь-ко, в Киев. На боярском дворе отлеживался. Так бы и помер, кабы не дочь боярская, добрая душа… Высмотрела меня, сжалилась — то водички подаст, то хлебца.
Вот-вот, с того-то все и началось. Сквозь потухшую память прорывались обрывки света. Многое забылось, а это помнилось. Этого до смерти не избыть.
— Добрая душа, — повторил Поликей и снова замолчал. Глядел на догорающую лучину. Никитка нетерпеливо шевельнулся на лавке.
«Молодо-егозливо, — подумал Поликей. — Ишь ты, все ему выложи, как на духу. И так разговорился…»
Ворошить старое он не любил. А то, что было с Боянкой, только при нем и останется.
Рассвет уж начинал брезжить за окнами. На лавке пошевелился Чурила. Потянулся, встал.
— Еще не наговорились?
— Ах ты, монах, спи, спи, — ласково проговорил Поликей.
— Куда спать?… Вы-то все сумерничаете.
— Утро давно.
— Неуж? — удивился Чурила.
Никитка вынул лучину из светца, утопил ее в бочке с водой. Лучина зашипела и погасла.
По избе разлился бледный свет. Из-под двери потянуло холодом.
Никитка запахнул кафтан, зевнув, прислонился к бревнам. От источенных червем лесин пахло трухой.
Вот так же и время точит нашу жизнь. Была изба — остались развалины. Был храм — остались камни. Что вечно в этой жизни? Летопись Чурилы, которую смоет переписчик, чтобы занести на дорогие меха свою плутоватую сказочку? Значит, и она не вечна.
Не вечна память Поликея, и Никиткина память не вечна. Забудется череда похожих друг на друга дней — останутся шрамы. И останется то, что не сохранит ни бумага, ни камень — любовь. Она — в крови. И холоп, всю жизнь проходивший согбенно над оралом, и зело обученный грамоте монах несут ее в себе — от сына к внуку, от внука к правнуку.
И если не видевший на свете иных чудес остановится перед Никиткиным храмом и, заломив шапку, замрет перед ним, — значит, понял Никитка его душу, значит, уловил неуловимое, значит, и в нем жива эта любовь, а коли жива — жить вечно и творениям рук его.
Не так ли и он с сердечным трепетом притрагивается к холодной плинфе и мысленно воскрешает в своей памяти весь храм — от основания до золотом сверкающего креста?
И если не дал он разорваться невидимой нити, если продлил ее в будущее — пусть ненадолго, дальше подхватят и продлят ее другие, — значит, не зря долбил он белые камни, мерз на лесах, надрывался простуженной грудью от кашля…
Хрупка и ненадежна человеческая жизнь — пресечь ее можно копьем, и мечом, и болезнью, сжечь ее можно в огне, и в воде утопить ее можно. Но нет перед ее концом ни безнадежности, ни страха.
И, вытянувшись на лавке, подложив ладонь под голову, спокойно уснул Никитка.
Глава седьмая
Выдав Досаду за Ратьшича, уважил Всеволод и отца ее — подарил ему отобранную у бежавшего к половцам князя Юрия деревеньку его Поречье. Обрадовался Разумник княжескому подарку, едва дождался отъезда из Ростова. А как прибыл во Владимир, на следующий же день отправился осмотреть свое владение.
Мужики встречали нового хозяина с должным подобострастием, прикидывали, каково-то будет под ним житье — Юрий их особенно не тревожил, а как уехал он, и вовсе хорошо стало, без надзору-то. Избаловались, разленились.
Про то же самое подумал и Разумник, разглядывая явившегося на его зов толстого и рыхлого, безбородого старосту Самошу. Лицо у старосты оплывшее, под глазами мешки, взгляд сонный, будто только что подняли его с лавки.
— Почто не сразу явился на зов? — строго спросил Самошу Разумник.
— Дык покуда достучались, покуда порты надевал, — медленно, растягивая слова, проговорил староста.
— Чай, боярин звал, — раздражаясь, сказал Разумник.
Самоша почесал затылок, поддернул руками штаны:
— Дык отколь же мне знать-то? Прибег мальчонка, собирайся, говорит, кличут тебя, староста, в попову избу. А почто кличут, того, мол, не ведаю, и кто кличет — тоже не сказывали…
— Ишь ты — ловок, — рассердился Разумник. — А как возьму я тебя да из старост-то — в ратаи? Как тогда запоешь?
— Не горазд я петь, боярин, — глупо улыбаясь, сказал Самоша. — Вот Варнавка у нас — тот какую хошь песню споет. Позвать не то?
— Дурак ты, — оборвал его Разумник. — Ступай да на глаза мне больше не попадайся. А старосту я другого сыщу.
Побледнел Самоша, заелозил перед боярином на коленях.
— Смилуйся, кормилец, — заголосил он бабьим голоском. — Почто гонишь раба своего?
— Не раб ты, а червь, — отпихнул его Разумник и велел позвать к себе стариков.
Пришли старики, вертя шапки в руках, смущенно остановились у порога.
— Почто звал, боярин?
— Звал я вас по делу, деды, — ласково сказал Разумник. — А дело мое яснее ясного. Прогнал я старосту вашего Самошу — дурак он. Сказывайте, кого по вашему разумению ставить на его место?
— То, что Самошу ты прогнал, — выступил вперед самый старый из дедов, — на то твоя боярская воля. А то, что советуешься с нами — премногая благодарность.
— Кого же присоветуете мне, деды?
Старики пошушукались.
— Окромя Зори ставить некого, — сказали они.
— Да что ж такой за удалец ваш Зоря? — спросил Разумник.
— Мужик он крепкой. Опять же — хозяин. А еще — дружинник князя Юрия Андреевича.
— Князев дружинник, говорите? — недоверчиво покачал головой боярин. — А где нынче его князь?
— В бегах, батюшка.
— То-то же, — наставительно произнес Разумник, — И дружинник его — того же гнилого семени.
— Не, — сказали мужики, оглаживая седые бороды, — Зорю мы знаем.
— Ну — глядите, — пригрозил Разумник, — ежели обманули да ежели какая неправда от него пойдет, вам же и несдобровать.
— Ты верь нам, боярин, — сказали старики.
Зоря понравился Разумнику. Мужик расторопный и услужливый. А еще — рассказчик, каких свет не видывал. Есть о чем рассказать Зоре. Много разных разностей насмотрелся он на своем веку. Но больше всего любил Разумник послушать о ратных делах нового старосты, о тех днях, когда он сражался бок о бок с князем Юрием в его дружине. Сам Разумник жизнь свою прожил тихо — в драку не лез, мечом размахивать не научился. Дивился Зоре — и чего не сиделось мужику на своей земле?!
— Вот, поставил я тебя старостой, — ворчал он, стирая с лица пот убрусом, — а сам небось живешь и ждешь случая. Пропоет труба — только мы тебя и видали. И жену бросишь, и землицу — пойдешь искать счастья в чистом поле.
— Мое счастье в твоей деревне, боярин, — степенно отвечал Зоря. — Нынче никакая труба меня из Поречья не сманит.
— Все вы на слова горазды. Походная-то жизнь куда как легка.
— Хлебнул я походного лиха.
— Покуда не зарекайся.
— Да чтоб провалиться мне на этом месте!