Б. Дедюхин - СОБЛАЗН.ВОРОНОГРАЙ
Котов тоже осушил свою, помотал головой сокрушенно:
– Куды-ы!… Один грех и печаль округ него. Про нашего блаженного Михаила слыхал?
– Из Клопского монастыря, что ли?
– Он, он, клопский. Иные, как владыка Иона, ярким светом сияют на святительских престолах, иные от мира укрываются, мужи богоугодные, в пустынных обителях, как Пафнутий Боровский, а наш блаженный тяжкий подвиг юродства принял ради Христа. Так вот к этому Михаилу Шемяка дважды приходил. Первый раз благословения просил на борьбу с князем Московским, а блаженный и ну его стыдить: не довольно ли бед натворил ты, примешься коли за старое, сюды воротишься с бесчестием, и гроб ждет тебя! А Шемяка плюнул блаженному под ноги, не боюсь, мол, ничего.
– Хульник какой! – заметил дьяк.- Ты что же, всё заодин с ним аль ужо отошел от него?
– Да как сказать? – неопределенно отозвался Котов. – Ни то ни се. Встречаемся когда… Вражды, вопчем, нету. Правду сказать, жалко мне его, Степа. Пропащий он человек, сам себе уже не мил и друзьям в тягость. Вот так. Погоняли его москвичи, как зайца по полям, притек сюда, а Михаил-то Клопский встретил его на улице и по голове погладил, как дитя, да и говорит: земля, мол, зовет тебя, князь.
– Да оно как понять? – скрывая радость, спросил Степан.- Как юродивого растолковать? Может, и зовет его земля. Всех нас она позовет когда-нибудь. Шестой десяток Дмитрию Юрьевичу?
– Шестой,- печально подтвердил Котов.- А что за жёнка с тобой, Степа? Налей и ей чарочку. Шустрая какая, кошкой в глаза мечется! Иди поближе к гостбищу, угощайся.
Мадина и впрямь время не теряла, глазами, как шильями, Котова сверлила, насквозь простреливала.
– А женка эта – честная вдова,- Степан почтительно подвинул ей чарку.- Гляди глазами, да не тронь руками,- это уж Котову.
– Честная? Вижу, задистая… Хвоста у нее там нету, не вьется?
– Ха-ха-ха! – раскатилась Мадина, подходя и берясь за чарку и шевеля боками.- Это ведь можно и проверить, боярин, ежели кто сомневается.
Тут и Котов развеселился от намека смелого и всю ее оглядел с одобрением.
– Женка в затруднении большом,- остепенил его дьяк.- Разоренная, как есть, места ищет, служить стряпухой могла бы за пропитание. Тебе не надо? Не возьмешь?
– Как я могу? – смутился Котов.- У меня жена из гостей вот-вот вернется. Осерчает, что стряпуха такая гожая. К Шемяке разве ее? У него тут дом с усадьбой. Прокоша у него повар шибко умелый, подучит ее, а там в другой какой богатый дом пойдет, к купцам можно.
– Боярин, голубчик, помоги,- ластилась Мадина.- Тебе добро твое зачтется.
– А у Шемяки жена не поревнует? – вроде бы сомневался еще Бородатый.
– Да у него все мущинство злобой изошло, ничего уж, поди, не осталось! – беспечно опроверг Иван.
– В ту же ночь Мадина жарко уверяла его, что не встречала она никогда такого сильного, неутомимого жеребца, что не было ей ни с кем слаже, чем с ним, что высохнет от тоски по таким ночам. И опять соловьи свистали, стучали по улицам сторожа в колотушки, еще громче стучало сердце у Котова, разрываясь от любовного счастья и желаний неистовых.
А в следующую ночь она уже квохтала под Прокошей, восхищаясь, как он могуч в ратном постельном деле, чуть не плакала, что жила, не зная, какие любкие мужи бывают, бесноватые похотьми, и что он гораздее всех. Потрясенный Прокоша уж и не знал, как ее еще ублажить, по-каковски уложить. До утра она его с себя не отпускала, курчавушкой называла, очаровщиком, ласеньким; говорила, что изныла давно без такого, как он, ласкавца.
По утрам он теперь выходил изнеможенный бессоньем ночей, все у повара из рук валилось. Так в стыдодействе расходились, что и днем Мадина его кажин час в подклеть загоняла, там у них на тряпье ложе было устроено: иди, мол, влей медку в мое недро! Совоительница она была безустанная.
Стряпали для князя Дмитрия Юрьевича вместе. Прокоша готовит, Мадина у печки да судомыткой. Подавал Прокоша сам. Даже наверх к князю с яствами отлучиться боялся, так она ему придорожилась.
Настал июнь, еще более прекрасный, чем май. Ночи сделались необыкновенно светлы. Посмеркает мутно-молочная пасмурь, и уже восток розовеет, уже рассвет. Звезды не успевали посиять на небе. А каково любителям потешиться друг другом! Уёму не знали. Иной раз веки смежить не удавалось ночь напролет, дремнуть разок жадная любильница не дозволяла. Сама лицом усунулась, а Прокоша еле ноги таскал. Только и делали, что потикивали, почмокивали, потимились; шалости и резвости их кончались одним и тем же – сосредоточенным пыхтеньем в страстовании.
В то утро обессиленный Прокоша дремал в кухне за столом, положив голову на руки, а Мадина хлопотала, чтоб к полудню Дмитрию Юрьевичу кушанье было готово. Разрумянившись от печного огня, говорила ласково:
– Что похнюпый, Прокоша? Со вставаньица головушка болит, понравный мой? Сейчас курица допреет, понесешь.
Попряжив курицу в масле, она выложила ее на блюдо, посолила, в брюшко разверстое травки для запаху сыпанула и, играя станом, подала блюдо Прокоше:
– Неси, милок, не урони.
Прокоша, шатаясь, пошел.
Мадина села на его место, подперла щеку розовую ладонью, настрожила взгляд в сучок на столешнице- ждала. Кончик развившейся косы у нее на груди шевелился от нетерпения.
Вот наверху, в княжеских покоях, раздался шум, брань, звон брошенного об стену медного блюда. В раскрытые по летнему времени двери все было слыхать. За окном зацветала смородина, уже обследовали ее пчелки золотистые, и воздух на кухне был сумрачно-зеленоватым, как в омуте на глубине. Мадина, сузив глаза, редко, медленно дышала.
Стрекнул мимо вверх по лестнице мальчишка – истопник кухонный и тут же кубарем скатился обратно, радостно крикнул в дверь Мадине:
– Шемяка повара в ухо блябнул!
Она подобрала и связала косу на затылке, низко, туго стянула головной платок до бровей, отряхнула подол и всунула ноги в остроносые босовики, легкие и бесшумные,- приготовилась.
Прибег побелевший Прокоша. Глаза колесами скакали у него на лице:
– Утробу скрутило у князя нашего, блюет надсадно. Меня грозит искрошить, когда проблюется. Во все стороны! Брызгами! Что это?
– Молочка ему, молочка! – засуетилась Мадина, хватая узкий высокий горлач. «Посолила» из ладошки и молочко тоже, взболтала.- Неси скорей! Счас ему полегчает, охохонюшке! Это он жирного объелся. Счас отойдет. Беги, Прокоша, яруня мой!
Повар понесся прыжками через две ступеньки на третью.
– Вернёсси, я те утешу!- слышал он вдогонку звон кий голос татарки.
Она отворила окно, встала ногами на лавку и тихо выскользнула в смородиновые заросли на глухой задний двор в дырявой городьбе, увитой густым хмелем, а там, за городьбой, шмыгнула, согнувшись, крадучись, на берег, где отмель песчаная в Волхов выдается, а на другом, дальнем конце, в кустах ивовых, лодочка схоронена, на веслах – верный человек ждет от Степы Бородатого. А там – волна плескучая, вольная, жизнь веселая и раздольная.
Прокоша искал ее весь день, излазил все закоулки в подклетье, всю усадьбу, берег Волхова и отмель. Нашел два узеньких ее следка в два шажка носами острыми к воде, волной еще не смытые,- и в голове у Прокоши вмиг блеснуло и озарилось. Понял он, за что был ублажен и чем теперь приражен: Мадины ему никогда боле не видать, а кличка у него будет Прокоша-отравник, от Церкви отлучат, служить ни в какой дом не возьмут, если в живых оставят. Но ни одного бранного слова не родилось у Прокоши для бойкой вероломщицы, протосковал он весь день, к вечеру решил утопиться, понял, ночь без нее не пережить. Как был, в портах и рубахе распояской, пошел в Волхов, сначала до колен, потом выше, до пояса, до плеч – и чем глубже заходил, тем жальчее делалось покидать этот мир: оловянную ровность вечернего Волхова и бледную большую луну над ним, ветлы, наклонившиеся над водой, и рыбьи всплески на быстрине. Забил руками, поплыл к берегу, вылез на четвереньках. Вода текла с него, одежда облепила тело, крупная дрожь колотила Прокошу. Он побрел по усадьбе, сам не зная, куда и зачем. Из верхних покоев все доносились крики и стоны Дмитрия Юрьевича.
В углу возле городьбы был заброшенный колодец, глубокий и полный воды. Лягушки там жили и змеи. Туда к ним Прокоша и нырнул.
Долго его разыскивали, а когда догадались заглянуть в колодец, Прокоша уже всплыл стоймя, вверх ногами.
Все это время, начиная с приезда в Новгород, Степан Бородатый, никуда не выходя, бражничал у Ивана Котова. Подьячий Беда в холопьей одежде, а то и в бабьей, платком укутавшись, шатался по лавкам и папертям, слушая, когда пронесется в народе страшная весть. А как отведал Шемяка курочку, Мадиной сготовленную, московский дьяк, убедившись, что травка, из Крыма привезенная, безотказная, не простясь с хозяином, отбыл. Беда же под видом бродяги остался дожидаться. Еще двенадцать дней предстояло мучиться Шемяке в зловонии, судорогах и задыхании.