Василий Шукшин - Любавины
…Собрание в Верх-Катунском колхозе длилось часов пять. Иван успел выспаться в машине, почитал книжку, опять задремал… Проснулся от звука приближающихся шагов. Уже было темно.
Первым к машине подошел Лукин, рванул переднюю дверцу, рухнул на сиденье. Родионов и Ивлев уселись сзади.
– Домой? – спросил Иван.
– Домой, – сказал Родионов.
– Вы заранее настроили колхозников, – деловым тоном, как вывод, заключил Лукин. – Сыграли на слабых струнах людей… Я тебя не понимаю, Родионов: то, что простительно твоему второму секретарю…
– У меня есть фамилия, – резко сказал Ивлев. – И я не второй секретарь Родионова, а секретарь райкома партии.
– То, что простительно второму секретарю, то непростительно тебе.
– Я прощения ни у кого не прошу, – спокойно сказал Родионов. – И второе: не советую так легко швыряться словами насчет того, что мы заранее настраивали колхозников. Это надо доказать.
– Не будем здесь разводить дискуссию. Поговорим в другом месте.
– Поговорим, – согласился Родионов.
Замолчали.
В Баклани, возле райкома партии, Лукин тронул Ивана за рукав.
– Станови.
– Куда? – спросил Родионов.
– Я ночую в райкоме. С дежурным. До свидания.
– До свидания.
– До свидания.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил Родионов, когда Лукин вылез и машина поехала дальше. – На тебе лица нет.
– Неважно. Сейчас лягу, отдохну.
– Может, врача вызвать?
– Зачем? Сейчас лягу, отдохну… Устал очень.
Около своего дома Родионов вылез, хлопнул дверцей.
– До свидания.
– До свидания.
– Спокойной ночи.
Оставшись один на сиденье, Ивлев прилег было, но тут же сел, коротко сквозь зубы простонал:
– Давай быстрей.
Иван подвез его к самым воротам дома. Ивлев кивнул на прощание, вылез… Подошел к пряслу, навалился на него грудью. Его вырвало. Иван подошел к нему.
– Что, плохо?
– Мм… На… тьфу!… Упаду, кажется. На… открой дом, – подал Ивану ключ.
Иван отомкнул замок на двери, помог Ивлеву взойти на высокое крыльцо, вошел с ним в квартиру, включил свет… И тут только увидел, как перевернуло Ивлева. Провалившиеся глаза его горели нездоровым блеском, на скулах выцвел пятнами желтый румянец, руки тряслись.
– Захворал?
– А? Да… – Ивлев прилег на кровать. – Захворал.
– Я сейчас за врачом съезжу.
– Не надо. Пройдет. Побудь со мной, если не торопишься.
– Ладно. Мотор только заглушу пойду… – Иван вышел на улицу, заглушил мотор. А когда вернулся в квартиру, Ивлев без кителя, в одной нижней рубахе стоял на коленях перед тазом – его опять рвало. Причем рвать уже нечем было, и все равно выворачивало всего.
– Схожу за врачом?
Ивлев замотал головой.
– Чаю согрей… И затопи камелек.
Иван затопил камелек, поставил на плиту чайник с водой… Присел к столу. Ивлев лежал на кровати, вытянув руки вдоль тела, шевелил пальцами.
– Лучше становится, – сказал он.
– Ты сними сапоги-то и ложись как следует.
Ивлев сел, склонился к сапогам. У него, наверно, закружилась голова. Он схватился за спинку кровати.
– Эхх… Помоги, Иван.
Иван стащил с него сапоги. Ивлев лег, показал глазами на тулуп. Иван накрыл его тулупом.
Потом пили чай с медом. Ивлев сидел на кровати, глотал кипяток, обжигался, крутил головой и смешно морщился.
– Ничего, ничего, – говорил Иван. – Пусть продерет. Зато легче станет.
– Уже легче… чую. Вон, видишь? – Ивлев шаркнул ладонью по лицу, показал ладонь – на лице выступил пот, но очень слабо.
– Пей, пей.
– Хоть жилым духом запахло в комнате… Верно?
– Да… уже прохладно становится. Зима скоро.
– Зима, да. Черт с ней.
Говорилось легко, но говорить было не о чем, да и особой нужды в этом не испытывали оба. В комнате действительно стало тепло и уютно. Гудело в камельке, пощелкивало… Чуть припахивало дымком.
– Дом строишь? – спросил Ивлев.
– Ага.
– Зачем?
– Охота пожить по-человечески.
– Это надо… Я тоже, наверно, когда-нибудь себе дом выстрою.
– Тебе-то зачем? Тебе дадут.
– Нет, сам, в том-то и дело. По-моему, каждый человек должен построить хотя бы один дом на земле.
– Хм…
– Ты стихи любишь?
– Нет.
– Зря. Я б тебе прочитал…
– Прочитай.
Ивлев отставил пустой стакан, лег, натянул на грудь тулуп.
– Еще налить?
– Нет, все. Легче стало… Такое состояние сейчас, как будто водки стакан выпил.
– Читай стихи.
Электрическая лампочка трижды мигнула.
– Лампешка есть?
– Не надо. В камелек вот подкинь.
Иван подкинул в камелек. Свет погас. Только на полу и на потолке играли красноватые мягкие блики. У Ивана сделалось отчего-то очень хорошо на душе.
– Читай.
– Значит, так…
Тары– бары-растабары…
Чары– чары -
очи – ночь.
Кто не весел,
Кто в печали, -
Уходи с дороги прочь.
Во лугах,
под кровом ночи,
Радость даром раздают.
Очи– очи…
Сердце хочет…
Поманите -
я пойду.
Тары– бары-растабары…
Всхлип гармони.
Тихий бред.
Разбазарил…
Тары– бары…
Чары были,
Счастья нет.
– Ничего, – одобрил Иван.
– Да?
– А еще знаешь?
– Знаю.
И разыгрались же кони в поле,
Поископытили всю зарю.
Что они делают!
Чью они долю
Мыкают по полю?
Уж не мою ль?…
Тихо в поле. Устали кони.
Тихо в поле -
зови, не зови.
В сонном озере,
как в иконе, -
Красный оклад зари.
– Это мне больше поглянулось.
– Правильно. Ты спать хочешь?
– Нет.
– Тогда полежим просто так. Устал маленько. Ложись на диван вон.
Иван прилег на диван и стал смотреть, как на потолке играют призрачные пятна света. Стихи разбудили какое-то затаенное чувство безболезненной грусти…
Утром Родионов вызвал врача к Ивлеву.
Молодой розовощекий врач деловито осмотрел Ивлева, обстукал, обслушал… Посмотрел значительно на Родионова. Тот вышел на улицу. За ним вышел врач.
– Ну?
– Воспаление легких. В самой такой… свирепой форме. Или в больницу надо, или здесь, но обязательно с врачом…
Родионов вернулся в комнату.
– В больницу ляжешь?
Ивлев хмуро смотрел на первого секретаря.
– Что у меня?
– Воспаление легких.
– Здесь можно лежать?
– Лучше в больницу…
– Я не могу в больнице. Мне там хуже будет.
– Давай здесь. Как же ты достукался до этого? В Барнауле-то можно было сходить… Нет, надо какой-то дурацкий героизм проявить.
Ивлев молчал. Смотрел на ковер, который висел над кроватью: Красная Шапочка и Серый Волк на поляне. А вдали, между деревьев, виднеется избушка с красной крышей, а в углу, справа, струится синий ручеек. А на полянке солнечно и много цветов. И волк на редкость нестрашный.
Иван был тут же. Смотрел на Ивлева и думал о Марии:
«Дура ты, дура… От такого мужика отбрыкиваешься».
А вечером к Ивлеву пришла Мария. Он лежал один (старушка-сиделка пошла домой взять вязанье). Коротко скыргнула сеничная дверь… Незнакомые шаги по сеням. Легкий стук в дверную скобу.
Ивлев промолчал – лень было говорить «да!». Нужно было говорить громко, а он громко не мог. Дверь открылась… Вошла Мария.
– Здравствуй.
Ивлев приподнялся на локтях, некоторое время оставался в таком положении – трясся, потом опустился в изнеможении.
– Здравствуй. Садись.
Мария присела к нему на кровать.
– Как дела?
Ивлев усмехнулся, глотнул пересохшим горлом.
– Как сажа бела.
– Ничего, поправишься, – Мария положила ладонь на горячий лоб его… Сухие воспаленные глаза Ивлева зияли из подсиненных кругов глазниц напряженным, до жути серьезным блеском. Мария прикрыла их ладонью, склонилась и начала исступленно целовать Ивлева в губы. Шептала: – Милый ты мой, хороший… Стерженек ты мой железненький… Устал? Занемог…
Ивлев чувствовал, как на лицо ему падают теплые тяжелые капли. Одна капля сползла к губам, он ощутил вкус ее – солоновато-горький.
– Зачем ты плачешь?
– Я тоже устала… Я пришла к тебе совсем.
Ивлев обнял ее, прижал к груди слабыми руками.
– Ну, вот…
– Я тебя выхожу. Мы с тобой будем хорошо-хорошо жить.
К горлу Ивлева подкатил твердый комок.
– Конечно.
– Дураки мы, чего мы мучаемся?… Можно так хорошо жить.
– Конечно.
Пришла старушка-сиделка и ушла.
– Вот и хорошо, – сказала она на прощанье. – Так-то оно лучше.
После старушки пришел Иван с одеялом и книжкой. И тоже ушел. Этот на прощание спросил только:
– Ничего не надо сделать?
– Ничего, – ответила Мария. – Спасибо.
«Вот и все, – думал Иван, шагая от Ивлева домой. – Так всегда и бывает. Мне, что ли, жену свою попробовать вызвать сюда? Не поедет, ведьма…».
И дом расхотелось строить, и о будущем своем расхотелось думать… Захотелось напиться.
С Майей у Пашки так ничего и не вышло. Он не на шутку закручинился. Не радовал новый дом, не веселили мелкие любовные похождения. Опять пришла как будто настоящая большая любовь, и опять ее увели.