Павел Загребельный - Смерть в Киеве
Он возвратился в постель, посмеиваясь над самим собой. Разве же забыл, что весной нельзя верить первому сну и нельзя откликаться на первый зов? Но хотя и первый, хотя и весенний, а может быть, именно потому, что весенний, этот сон растревожил Дулеба. Лежал, всматривался в темноту и, ловя себя на удивлении, думал про Ойку. Сначала лишь в связи с тем, что происходило в последнее время в Киеве. Тогда она первой принесла весть о гонце, отправленном к князю Изяславу. Первый снаряжавшийся в строжайшей тайне, собственно, совершенно неожиданный гонец, о котором никто и знать не мог, а она уже узнала и поскорее прибежала сюда темной ночью. Прибежала один раз - и все. Не появлялась больше, не показывалась нигде, не подавала никакого знака, хотя по Киеву катились волны слухов и пересудов, хотя теперь гонцов к князю Изяславу отправляли чуть ли не ежедневно, гонцов конных, на лодьях вверх по Днепру, пеших - скороходов, для вящей уверенности. И все, казалось, знали, с какими вестями мчались гонцы в поисках Изяслава; бояре, которые каждый раз выталкивали своего князя из Киева, чтобы шел за добычей, теперь призывали его поскорее возвратиться назад; быть может, впервые с тех пор, как открыли перед ним ворота Киева, захотели снова видеть его здесь, на золотом троне, на дворе Ярослава, в пышности и силе, которую нужно, оказывается, иногда показывать и здесь, в большом городе, а не только разносить ее по всем землям, где можно и добыть нечто, а можно и утратить очень многое, если даже не все, как это показывают зловещие приметы нынешней зимы и весны.
Казалось бы, Ойка именно в эти дни должна была снова принести для них с Иваницей весточки, но девушки не было. Может, искал ее тем временем Иваница? Но это относилось к его тайнам, в которые Дулеб никогда не вмешивался. Он же сам и не искал девушку, да словно бы и не думал о ней, забыв за хлопотами и тревогами, а может, и по причинам одиночества своего, в которое, как ему казалось, уже никто и ничто не проникнет.
Теперь пришла в его сон и позвала: "Дулеб! Дулеб!" Он лежал, думал о девушке, но это ему лишь казалось, будто он думает об Ойке, о гонцах, о боярстве, о Войтишиче, Петриле, четырех Николаях, игумене Анании. Просто перебирались их имена в памяти, мелькали перед глазами заросшие физиономии, исчезали бесследно, утопали в бездонных колодцах забвения и невнимания, а он, оказывается, думал лишь о весне, о том, чего не услышишь, но и услышишь, чего не увидишь, но и увидишь, к чему не прикоснешься, но и прикоснешься.
Вчера долго стоял он под старым черным кленом, на скрюченных ветвях которого несмело рождались багровые стрелочки будущих листиков. Клен медленно прогревался солнцем, весенние соки еще только трогались по толстому стволу к отдаленнейшим и самым высоким веточкам, клен оживал или не оживал, что-то в нем клокотало, что-то как бы постанывало, но полного голоса старое и могучее дерево еще не подавало. А тем временем внизу, засеянные в прошлом году из кленовых летучих семян, густо поднялись крошечные кленики, собственно еще и не деревья, а только намек на будущие деревья, нежные росточки, зеленые и бессильные, однако на каждом этом росточке пышно зеленели лапчатые трилистники, настоящие кленовые листья, сочные, широкие, лежали словно бы на самой земле, будто упрек старому клену, будто вызов. Им, маленьким, только что рожденным, достаточно было и первого весеннего солнца, они прогревались легко и охотно, доверчиво пришли на свет, тогда как старый клен еще ждал, еще колебался, еще не мог согреться во всех своих членах и переплетениях.
Тогда Дулеб самому себе казался вот таким старым кленом, он не знал еще, что уже в следующую ночь послышится ему Ойкин голос и придется лежать вот так без сна и думать неведомо о чем. Ловил себя на желании увидеть Ойку вот таким маленьким кленом, прогретым солнцем насквозь, до глубины, зажженным первым лучом весенним, всю пронизанную соками жизни, ласковости и привлекательности. Отгонял это желание, потому что было оно не только греховным - просто бессмысленным, а еще бессмысленнее получалось то, что сам он стал словно бы маленьким зеленым клеником, не ощущал в себе никакой мощи, доверчиво открылся небу и солнцу, довольствуясь теплом первым, нещедрым.
Лежать больше не хотелось, он встал с постели, оделся, твердо решил отбросить все дурное, что было бы к лицу разве лишь Иванице. Добровольно согласился быть помощником князя Юрия. Поэтому должен был думать о деле великом и святом, а тем временем чуть было не впал в ребячество!
Во время завтрака Дулеб спросил у Иваницы:
- Видел Ойку?
Иваница взглянул на него поверх жбана, из которого пил, затем поставил жбан на стол, вытер губы.
- Вот уж! Я сам хотел у тебя спросить о ней.
- Не приносит нам больше вестей. Вот я и подумал...
- Вести сами приходят к нам, зачем их носить?
- Все же тебе надобно было бы поискать девушку, навестить ее.
Иваница молчал и прятал глаза. Не хотел говорить о девушке, с которой, выходит, впервые потерпел неудачу. А может, скрывал что-то от своего старшего товарища? Как бы там ни было, Дулебу уже перехотелось продолжать разговор об Ойке, он заговорил о больном боярине Николе Старом, к которому позвали лекаря на сегодняшний день.
- Опостылели мне все эти Николы, и весь Киев опостылел, - вздохнул Иваница. - А чего хочется, не ведаю и сам. Шел к тебе, потому что любил странствовать с тобой, а теперь вот сидим то на одном месте, то на другом, все сидим, будто привязанные.
- Привязанные долгом.
- Вот уж! Не ведаю, что это такое.
- Долг народу своему.
- А разве я не народ?
- Народ - это не ты, и не я, и не князь Юрий, и никто в отдельности, но все.
- К девке ведь хочется не всем, а тебе одному.
- К девке? К какой девке?
- Откуда я знаю? Может, к Ойке, а может, к другой какой. Ты же сам спрашивал у меня про Ойку.
- Спрашивал ради тебя. Думаю о тебе и твоей молодости. На меня не смотри. Я человек состарившийся и, можно сказать, изживший себя.
Иваница гмыкнул и не ответил ничего. Пошел готовить коней, потому что это всегда легче всего.
У Николы Старого был насморк, сидел с красным носом, со слезящимися глазами, которыми смотрел на трех остальных Никол, примчавшихся в гридницу еще до прихода Дулеба, потому что у них была привычка держаться вместе, а еще имели паскудную привычку тащить княжеского лекаря то к одному, то к другому из них и выпытывать, донимать подозрениями, намеками, недомолвками, всякими мелочами, из-за чего опротивели Дулебу безмерно, он возненавидел этих желтоглазых бояр еще сильнее, чем игумена Ананию, который этой зимой перешел в положение еще более высокое - был исповедником у молодого князя Владимира, если и влиял на события, то незаметно и опять-таки сверху, не погружаясь в повседневность, избегая грязи и мелочности.
- Так что же слышно, лекарь? - шмыгая носом, проскулил Никола Старый, а трое остальных придвинулись поближе, чтобы не пропустить ни единого слова, поймать лекаря на недомолвках или на неискренности.
- О твоем насморке? Могу сказать, что это весна, а весна по-своему отражается на каждом человеке.
- Весна помешала нашему князю Изяславу завершить разгром Суздальской земли, - с сожалением промолвил Никола Кудинник. - Не было бы весны да воды, то мы бы им... ух! Долгорукий был бы у нас - во где!
- А разве еще живой Долгорукий? - спросил Никола Безухий, всматриваясь в Дулеба с таким выражением лица, будто сожалел, что и лекарь стоит перед ним живой.
- Вам лучше знать, - пожал плечами Дулеб. - Я лекарь, разбираюсь в болезнях, не больше.
Никола Плаксий шмыгнул носом, вздохнул:
- Наслано множество хворостей на человека, а за что? То желтуха, когда человек становится желтым, как цвет в поле. А то нападает огниха и жжет тела людские, как печь смоляными дровами. Гнетуха давит человеку на ребра и мучит всю утробу, а еще есть, люди добрые, трясуха, ломиха, пухлиха, глушиха. Вот словно бы человек и здоров, а внутри у него уже пустило корни и подтачивает его. Так и в городе великом и славном может случиться, когда пустить в него чужое, потому как чужое есть немощь и разорение. Слыхал, лекарь, про суздальцев? По ночам рыскают по Киеву, возле княжеских дворов и возле боярских, присматриваются, примеряются, заготавливают для своего Долгорукого теплые истопки.
- Сказал уже, что разбираюсь лишь в немощи и помогаю больным. Про дела державные не веду речи. Наговорился уже с вами за зиму.
- Не допустим сюда никого, - процедил Никола Старый, вытирая нос о свой затасканный кожух. - Нам завещано беречь Киев, мы и убережем.
- Ты бы лучше берег свое здоровье, - напомнил ему Дулеб. - Дам тебе трав, чтобы парил ноги. Остерегайся гостей. Потому как будут приносить с улицы весенний дух, а тебе это вредно. Насморк держится долго и упорно. Кое-кто не обращает внимания на эту хворость, на самом же деле она вельми угрожающая. Ты человек мудрый, должен бы знать, что в народе насморк связали уже и с новым нашим богом. Сказано же так. Шел насморк от сухого моря, а Иисус с небес, и говорит ему Иисус: "Куда идешь, насморк?" А он речет: "Вот иду, господин мой, человеку в голову, мозг просверлить, челюсти переломить, зубы из них ронить, шею искривить, уши оглушить, глаза ослепить, нос забить, кровь пролить, веки иссушить, губы искривить, жилы умертвить, тело измозжить, бесами мучить". И речет Иисус: "Вернись, насморк, иди в пустую гору и в пустыню, найди пустую голову и вселись в нее - она все вытерпит и выстрадает. Иди в камень, он все стерпит: голод и зной и всякую хворость. Там и живи, пока земля мимо идет и кончится".