Борис Дедюхин - Василий I. Книга первая
Значит, она жива?.. Отчего это так больно торкнулось в груди сердце? К добру, к худу ли? Значит, жива? Вроде бы смирился, отвык, не вспоминал почти… Василий хотел улыбнуться независимо и покровительственно, а губы свело. Никогда он еще не знал такой терпкой печали.
— Где она живет?
— Где и жила — на Варварке.
— Она знает, что я в Москве? — Вопросы его были отрывисты, взгляд требовательно-нетерпелив.
— А как же? Об этом в первый же день мальчишки по всему городу растрезвонили да и глашатаи объявляли.
Василий, не дослушав, накинул кожух, выскочил во двор.
Дом Янги он нашел легко: на том же самом месте, где жил до Тохтамышева нашествия Фома Кацюгей. Видно, не из нового леса он был срублен, а сложен из бревен старой какой-то четырехстенной избы: покосился, осев одним венцом, тесовая крыша иструхлявилась и покрылась густым мохом. «Точно кабанья шерсть», — подумал Василий, сразу вспомнив охоту в Литве и все, что за ней последовало, невольно приостановил шаг. Но тут же отогнал сомнения, толкнул дверь рукой, а когда она не поддалась, приналег плечом, стал силой отчинять ее, тяжелую, скособочившуюся и набухшую влагой.
На пороге наткнулся на незнакомую старуху, которая сыпала с заслонки в деревянную кадку золу — на щелок, видно. Облако морозного пара ворвалось в тепло натопленную избу и тут же исчезло, но от него часть золы взвилась вверх, старуха отклонилась недовольно, взмахнула костлявой рукой и хотела, очевидно, отчитать вошедшего, но сразу узнала, что за важный гость пожаловал, смешалась, собрала в улыбке личико сплошь из морщинок, опустила заслонку вниз и сама посторонилась. И как только встала она к стенке, он увидел Янгу посреди избы с веником в руках. Она растерялась поначалу, хотела было спрятать веник в подпечье, да вдруг раздумала, вызывающе вскинула голову, а голик убрала за спину, поигрывая им.
Некоторое время они стояли друг против друга, будто онемев, будто целиком превратившись в зрение, и не могли от волнения разглядеть друг друга как следует, словно бы им дымом застило глаза.
— Зачем же ты работаешь, ведь нынче Благовещенье — самый большой праздник на небесах и на земле, кукушка гнезда не вьет, девка косы не плетет? — нашелся он.
— А ты бы не ждал его, приходил бы с благой вестью раньше.
Она хотела, как видно, озорно повести глазами, но это не получилось у нее: взгляд ее был ласков и матово-влажен.
— Я ведь не знал, допустишь ли ты меня?
Он улыбался, но как-то через силу. Он даже и радости не испытывал — только ошеломление. В висках у него стучало, и кровь гудела по всему телу.
— Не зна-ал… поднапер на дверь, все тепло из избы выветрил.
Она говорила грубовато, но с таким счастливым придыханием, так не вязался смысл ее слов с выражением голоса, что Василий почувствовал себя, как на речном крутом обрыве: то ль отступить, то ль головой вниз лететь.
— Когда так, уйду! — сказал он, выказывая обиду, хотя ее не было.
— Иди. Провожу.
Небо на подворье было серым, неприютным, шел снег с дождем. Яркий платок Янги сразу намок и потемнел, только прозрачные росинки дрожали на волосах и на бровях. Василий остановился возле сугроба, обледенелого за зиму от вылитых на него помоев. Янга зябко ежила плечи под платком, упорно смотрела на этот сугроб.
— Благовещенье, а на дворе стужа.
— То ли дождик, то ли снег — то ли любит, то ли нет? — Он подошел к ней близко, любуясь, рассматривая светлые брови высокими полукружьями, молочно-белое лицо с румянцем и прямой гордый носик. Та же и не та. Какое-то новое лицо проступало из-за знакомых черт, и сердце Василия странно сжалось от этого неузнавания, от выражения силы и вызова, сквозившего сквозь обычную девическую стеснительность. — Ты жива, значит? — как во сне спросил он, а сам впитывал жадно, запоминающе и тонкую жилку на нежном виске, и бледные веснушки в подглазьях, и невинный, еще детский очерк маленького рта. — Ты жива?..
Она вдруг потерянно заметалась взглядом, глотнула трудно и жалко, хотела что-то ответить, но не смогла. Ни слова не говоря, повернулась и убежала в избу. Но тут же снова чуть приотворила тяжелую дверь:
— На Светлое Воскресенье приходи к кремлевому дереву.
— Когда темно станет, как тогда?
— Нет-нет-нет! — забормотала она потерянно.
— Когда же?
— Нет, лучше приходи на семик! — передумала она и скрылась.
Он подождал, не отчинится ли еще раз тяжелая, обросшая внизу сосульками дверь, но тщетно, только шелохнулась в окне холщовая занавеска — кто-то подсматривал за ним.
«Ты жива, Янга?.. Но где же ты была все эти годы?..»
Семик — это очень нескоро, это седьмой четверг после Пасхи… Но делать уж нечего — только ждать.
И снова он ждал весны с нетерпением и тревогой, как когда-то в детстве, перед отъездом в Сарай. Только радостной была теперь тревога: казалось, это она, а не солнце подмывает ноздреватые сугробы, уносит их туманами за реку, она торопит, зовет острые пики травяной рати из земли, звучит птичьими голосами, нетерпеливо разворачивает первый клейкий лист, все ярче синит небо, дрожью, мурашками бежит по плечам, по груди.
…Отзвенела малиновым звоном колоколов Пасха, отплясала свадьбы Красная горка, пришла семицкая неделя, русалочья, зеленая, с клечанием — завиванием венков, украшением церквей и домов ветвями, цветами. Запахло повсюду привялой мятой и богородской травкой, томно куковала зегзица, дни стояли теплые, благорастворенные, тихие. На осокорях, росших вдоль реки Неглинной, целыми днями важно и деловито шумели грачи.
Василий шел на свидание, с виду независимый и равнодушный, но имея в душе волнение, с которым желал справиться и не мог. Он старался подавить в себе чувство смутной вины и непонятного запретного счастья, а губы сами складывались в улыбку, которую надо было прятать от встречных. Он пытался отвлечься, считал годы, какие обещал ему гулко-чистый голос зегзицы, но сбивался — опять глядели на него, путая счет, голубые, играющие влажным светом, глаза, озорно поблескивали зубы, жарко тлело монисто из сухих рябиновых ягод. Никак не удавалось представить себе, увидеть ее всю сразу — то душегрея стеганая с козьей оторочкой, то твердый тонкий подбородок, то щека в сердитом румянце, — было во всем этом что-то пугающее и влекущее, и ни с одной черточкой он не хотел бы расстаться, потерять ее из памяти.
Он миновал боярские подворья с высокими тесовыми заборами, верхушки теремов едва выглядывали среди зелени, золоченые затейливые петухи, поворотясь на восток, чуть поскрипывали. А вот и дом корзинщика, большого чудака и искусника, представился резными буквами на подзоре — ФЕДОРЪ, из раскрытых ворот несло винным духом ивовых прутьев, стоявших в мочиле — плоской яме с проточной водой, тут же валялись щемялки, чтобы снимать кору, струганые шины, сушился белый товар — бельевые, булочные корзины сквозного плетения и плотного, с крышками и без них. Много чего умел затейник Федор: подставку для цветов матери Евдокии Дмитриевны сплел — извивы и узоры, золоченые по клею, саночки игрушечные — младшим княжичам на забаву, даже беседку в княжеском саду из ивовых прутьев изладил с луковкой сквозной наверху.
Василий нарочно замедлял шаг, хотя нетерпение гнало его и торопило. В горле пересохло, как после долгой скачи. Он не отдавал себе отчета — к чему стремился сейчас и чего хотел?..
И вдруг, перебивая крепкий дух вымокшего тальника и кисловатый от сохнущих корзин, нанесло, успокаивая, и тревожа, и расслабляя, сладким запахом черемухи — неведомо откуда гуляющим ветерком нанесло, опахнуло, кружа голову, Василий обернулся, отыскивая глазами — где же она? Невесомо плыло над землей цветущее облако, сквозисто-белое и ровно гудящее от пчел и шмелей. Тонкая и бледная листва была почти невидима между душистых кистей, она лишь оттеняла вспененную белизну. «Как же я раньше-то не замечал всего этого? — спросил себя Василий. — Вот она, северная-то наша красота! Не колдовство, не чара — будто молитва, незнамо кем сложенная, никто ее не читал, не разучивал, как родился, так она тут в душе и была всегда».
Девушки в венках шли в поле заламывать березку. Проходя мимо кремлевого дерева и завидев притаившегося под его сенью княжича, девки прихорашивались, игриво поводили глазами, а потом, будто вовсе и не замечая никого, стали играть песню про воробья:
У воробушки головушка болела.
— Ох, как болела! — Одна из самых бойких девок схватилась руками за голову и качала ею, морщась, изображая страдания воробья.
Так болела, вот так болела, этак болела!
У воробушки сердечушко щемило.
Так щемило, вот так щемило, этак щемило!
— Ох, как щемило! — подхватив себя под высокой грудью, девка постаралась изобразить и сердечный недуг. — Так щемило, вот так щемило, этак щемило!