Алла Панова - Миг власти московского князя
Несмотря на обуявшую сотника радость, которая мешала думать о чем‑либо другом, кроме полученного от Веры согласия стать его женой, вернуться с небес на землю ему все‑таки пришлось.
Потом, после долгого разговора, раскрасневшийся от волнения и напряжения, Василько искренне благодарил воеводу, без которого в делах практических — не военных, а мирных — оказался совершенно несведущим младенцем. Воевода неожиданно предстал перед ним вовсе не таким суровым, как казался сотнику, который теперь после этого отеческого разговора почувствовал дружескую поддержку и был несказанно этому рад. У Василька, давно привыкшего к одиночеству и отсутствию близких, родилось ощущение, что снова рядом с ним находится его отец, оставшийся в памяти таким же молодым и сильным, каким он видел его в последний раз на пороге родного дома.
Чтоб еще раз поблагодарить человека, столь участливо к нему отнесшегося, сотник, прощаясь, обернулся на пороге, махнул головой, ударился о притолоку и, смутившись от своей неловкости и неожиданно нахлынувших чувств, быстро скрылся за дверью.
Воевода, довольный собой, потирал руки, предвкушая радостные хлопоты, которые хоть на время отвлекут его от праздности и дум о том, как осуществить несбыточные мечтания Михаила Ярославича.
Не мог Егор Тимофеевич предполагать, что совсем скоро другие заботы целиком поглотят его, не оставив времени на подготовку к свадьбе сотника, который неожиданно стал ему словно вторым сыном, отодвинув на второй план возмужавшего князя, вполне обходившегося без его советов и не нуждавшегося теперь ни в чьей опеке.
18. В ожидании известий
— Срам‑то какой, маменька! — причитала Ульяна, перебирая передник покрасневшими от холода пальцами.
— К чему убиваться теперь? Ну, тяжела Марья, так и что с того? Может, оно и к лучшему, — тихо вздохнув, проговорила Лукерья, взглянула на образа, перекрестилась, кивнула и, словно получив поддержку, повторила увереннее: — Может, оно и к лучшему, что у Марии дите будет.
— Куда уж лучше! — всхлипнула Ульяна. — Выгонит он ее теперь. Была девка для услады, а кому тяжелая‑то нужна!
— Эх, Ульяна! Видать, ты по сю пору так и не поняла, что не у простого мужика дочь твоя оказалась! Князь ведь он! Не выгонит! Ведь она его дите носит! — Старуха вздохнула.
— Говорила я ей… предупреждала… это что ж будет, — перебивали рассудительную речь всхлипы и вздохи. — Как теперь Юшко сказать‑то? Вот беда.
— Князь он! Дура бестолковая! — не выдержала Лукерья. — Куда он Марью теперича погонит! Вот пораньше‑то мог. А теперь наверняка жить ей в его хоромах! Ты про Малушу‑то хоть вспомни! Что с ейным сынком, от князя Святослава Игоревича прижитого стало! А–а, то‑то и оно! Князем Владимиром стал! Даже и ее имя за столько‑то годков из памяти не истерлось. Чем наша Марьюшка хуже той Малуши?
— Это ты, старая, запамятовала, что Малуша тоже не простых кровей, а дочка князя древлянского. Да и к тому же мать у князя Святослава умная была, она его и на путь наставила, чтоб своего сынка, прижитого от наложницы, не забыл. А наш‑то князь! Один-одинешенек! Ни отца, ни матери. Братьев и тех горохом по земле рассыпало, — бубнила Ульяна, не желая поверить вроде бы разумным доводам.
— Вот то‑то и оно, что один–одинешенек Михаил Ярославич! — ласково проговорила Лукерья. — Марьюшка ему сыночка родит, вот и не будет он одиноким. Чай, родная кровинушка! А про то, что Малушка княжеского рода, такую сказку наверняка опосля придумали, чтоб смерды надежд не имели дочек своих за князьями пристроить, — зло ухмыльнувшись, добавила она.
— Может, ты и верно говоришь, только сердце все одно тревожно.
— А ты не мучайся, что ж заранее сердце рвать, — вздохнула старуха, которая не хотела показывать вида, что на душе у нее тоже неспокойно. Она снова с надеждой взглянула на образа, перекрестилась и сказала мягко: — Нам с тобой, Ульяна, что‑либо изменить не по силам. Ни тебя, ни меня до сих пор в терему княжеском не привечали. А ей, сердешной, все ж таки свои хоромы отвели.
— Так несладко в тех хоромах! — воскликнула Ульяна. — Разве ж я не вижу, что она там, как птичка в силках.
— Те силки — не ковы железные! Сама она в плен сладостный ринулась! Никто не гнал, — заметила Лукерья и, помолчав, проговорила медленно: — Что дале меж ними станется, одному Богу ведомо! Будем, Уля, молиться за Марьюшку, глядишь, все у них сладится.
Мария и в самом деле жила в княжеских палатах, словно в золотой клетке: вроде бы все есть и грех жаловаться, князь к ней внимателен, подарки дарит, а то, что навещать стал реже, так на то свое объяснение можно найти. «Все ж таки князь он, и заботы у него княжеские, важные, да и поболе их, нежели у простого мужика, потому в заботах тех некогда ему и вспомнить о своей голубке», — пыталась успокоить себя Мария, но это выходило плохо. Плакала по ночам, вглядывалась в свое отражение в небольшом медном зеркале, искала какие‑нибудь изъяны, которые отворотили от нее князя, но, ничего не заметив, усаживалась к окошку и сквозь слезы, застилавшие глаза, смотрела на происходившее снаружи. Иногда, набрав гостинцев, отправлялась навестить родных, которые были рады ей и старались больше не упрекать, оставляя обсуждение недостойного поведения Марии до тех пор, пока она не покидала родной дом.
Еще больше стала тревожиться Мария о своей судьбе, когда поняла, что забеременела. В очередной раз побывав в посаде, матери и бабушке ничего об этом не сказала, но вскоре после этого открыться пришлось, поскольку мать сама по каким‑то едва уловимым приметам догадалась обо всем. После такого признания Мария, чтобы не разрыдаться, поспешила вернуться в княжеские палаты, которые теперь почти совсем не оставляла.
Догадалась обо всем и Агафья, да и как не догадаться, когда прежде цветущая и не страдавшая отсутствием аппетита молодица вдруг стала отказываться от кушаний, даже от своих любимых левашников[58], и, отведав все же чего‑либо, выскакивала из‑за стола как ошпаренная. Пришлось Марии открыться и ей. И как ни боялась несчастная сделать это признание, но когда наконец открылась этой с виду суровой женщине, та сразу переменила свое отношение, стала как‑то мягче и заботливее. На нерасторопных девушек, приставленных к княжеской зазнобе, Агафья стала чаще покрикивать, следя за тем, чтобы они выполняли усердно желания на глазах таявшей Марии. За короткое время ее заметно округлившееся лицо осунулось, подбородок заострился, а темные глаза, кажется, стали еще больше и темнее.
Однако Михаил Ярославич словно не замечал произошедших перемен. Теперь он все реже появлялся в покоях Марии, а вернее сказать, увлекшись охотой, просто стал реже бывать и в своих палатах. Лишь наступившая весенняя распутица заставила его немного угомониться, и он, как прежде, коротал с ней вечера, находя утешение в ее ласках. Но, едва успев освободиться от объятий, Михаил вновь начинал томиться от безделья, слонялся из угла, в угол по своим палатам, придирался к дворне.
Иногда он выезжал в посад, но мелкий противный дождь, который то и дело принимался поливать и без того разбухшую от воды землю и без жалости смывал остатки притаившихся в тени сугробов, заставлял Михаила Ярославича возвращаться в палаты, где он усаживался с молодыми боярами за бесконечную трапезу. Князь давно задумал отправиться по ближним и дальним веся: и теперь лишь ждал, когда немного подсохнут дороги.
В один из скучных серых дней князь, сидя на ступеньках крыльца — словно в далеком детстве, — наблюдал, как два его ловчих пытаются приучить молодого сокола, привязанного тонкой бечевой за лапку пролетев по кругу, возвращаться на руку человека. В тот самый момент, когда под дружный вздох разочарования гридей, наблюдавших за обучением, сокол опять попытался взмыть в небо, от ворот донеслись голоса, и, повернув голову на шум, князь увидел своего старого знакомого, который, широко улыбаясь, приближался к крыльцу.
Михаил Ярославич, с удивлением глядя на боярина, поднялся со ступенек и вышел навстречу гостю.
— Здоров будь, Северьян Ипатьевич. Какими судьбами в наши края?! — радостно воскликнул князь.
— И ты здрав будь, Михаил Ярославич! — с достоинством поклонившись, ответил тот. — Кланяюсь тебе в надежде, что не прогонишь гостя незваного!
— Разве ж можно путника не приютить? Проходи, гость дорогой, в мои палаты, — радушно пригласил князь и, мучимый любопытством, как боярин, который служил его отцу и брату Александру, оказался в Москве, снова спросил: — Что ж тебя, Северьян, заставило в мой удел заглянуть?
— Непогода да дороги плохие, — улыбаясь, ответил боярин и, спустившись с измученного коня, забрызганного грязью, вздохнув, пояснил: — Из Новгорода отряд мой выехал еще по снегу, к Торжку мы добрались еще по твердой дороге, а уж после Твери дело туго пошло. Дороги — что кисель.