Аркадий Кузьмин - Свет мой Том I
— «Черт знает, что, — подумал я с испугом. — Оказался вроде дезертира». Сел в попутную машину. Контрольный пункт, остановил. Когда здесь я показал увольнительную и направление подполковника: «Срочно госпитализировать», мне сказали: «Ну, ладно, поезжайте. Только как Вы доберетесь до себя…»
И вдруг окликают: «Иван!» Вижу: Степаненко! — «Ты как здесь очутился?» Вместе поехали. Заночевали где-то на Московском проспекте. Не то Степанов… Не то Степаненко… Кто он? Не помню сейчас.
— Наплевать, Ваня.
— Я на кухне, где-то на печке, проспал ночь. Приехали наутро в свою часть. И вот сержант так неприятно посмотрел на меня и попрекнул: «Еще ему орден дали!»
— А кто об этом разговаривал, кроме тыловиков.
— Меня это очень обозлило, я показал ему направление, предписание. Меня — на машину, опять в гарнизонную поликлинику. И вот уж опять встречает тот подполковник: толи он один был или посменно так было…
— Один был, Ваня: людей не хватало.
— «Ты что же, сынок, хочешь слепым быть?!» И до меня в этот раз дошло. Это заведение было на Кировском проспекте. Улица Скороходова и Кировский проспект — угловое здание. И тут встречаю уже двух забинтованных солдат. Я жду своей очереди. И вдруг слышу знакомый голос.
— Мужской или женский голос?
— Женский. Подумал: «Настя (моя соученица)! Она так разговаривает». И вдруг: «Ой!» Она бросается ко мне.
— Ванюшка, это самая романтическая история.
— Да, романтическая, хотя у нее чуть ноги кривили…
— Какое это имеет значение!
— Ну, не говори, имело все-таки…
— Ой, умора! Какой же ты, право, еще ребенок!
— И вот снова — в который раз! — Положили меня. Общего наркоза нет. С глазами дело сложное. Я пролежал в общей сложности девять месяцев. Шесть операций сделали, а осколок из глаза не могли удалить.
— Магнитом не тащили?
— Тащили. Потом вытащили. Осколком оказалась медная проволока.
— С ума сойти!
— И размером полтора сантиметра.
— Рубашка на мне мокрая была. Врач: «Смотри сюда! Смотри сюда!» А я смотреть не могу. Только теперь я понял сложность глазной операции. Закладывается кергут. Шесть ассистентов и один оператор. И как за веревочку дергают за кергут; куда надо, туда и поворачивают глаз.
Что такое послеоперационный период? Песок на глаза. И чтобы никуда не поворачиваться. И бинты на глазах. Когда включают свет, тебя как током бьет. Тут мне хочется рассказать, что в этот период я любил очень сильно девушку Валю. Очень интересная женщина, девушка…
— Конечно, она была тогда девушка.
— Я ее сейчас видел в городе случайно. С взрослой дочкой. И чуть за ней не побежал. Это можно писать роман… И вот эта сторона до сих пор в душе стоит. Прошло двадцать два года и даже не было никакой связи с женщиной!
Я лежу после второй или третьей (боюсь сказать) глазной операции, Настя принесла письма от матери. И Настя приходит и говорит: «Вернулись партизаны в Ленинград». Потом, что встретила Валю Тихонову и что в очке моего противогаза ее фотокарточку нашла. Эта фотокарточка Вали была мной действительно замурована в очко противогаза. Она была ржавая, какую в ретушь у нас уже не принимают. Я ухаживал за Валей, а потом — она за мной. И я сказал ей саму грубую пошлость, когда она как-то попросила проводить ее: «Сама дойдешь — не маленькая». Вот ее карточку я пронес через весь фронт. И вдруг Настя говорит мне, что видела ее. Я — без движения лежу. Все попроси. Сам, без посторонней помощи, я сделать ничего не могу. Шефы приходили к нам несколько раз. И тут чувствую: кто-то надо мной стоит. Не как-нибудь стоит…
— Чувство, чувство.
— Да. И еще про один момент расскажу вам. Я долго не мог написать матери, с глазом или без глаза. И так три месяца. Опять операция — безрезультатно. И вот лежу весь завязанный в бинтах. И слышу: Потоцкая, наша школьная учительница. Пробилась ко мне. Вот с этого я начал свой рассказ — об этой моей воспитательнице. Сохранил на всю жизнь ее имя, ее голос. Она подошла ко мне, лежачему. Она только погладила меня. Я не мог дольше вынести. Меня всего скрывали бинты… Но я так разрыдался… Нас двое только раненых было в этот час в палате…
— Стояли двухъярусные койки?
— Да. И здесь только одно прикосновение руки — больше я выдержать не мог: рыдал взахлеб. Ведь ни разу за несколько лет фронтовой жизни я не слышал ласкового слова. А тут кто-то пригрел меня по-матерински. Ну, знаете, ребята, над этим можно смеяться, но это — сущая правда.
— Это не смех, Ванюшка. Это — добрая улыбка.
Иван молчал, справляясь с волнением. Помолчали друзья.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
I
Лихой огневой немецкий каток примял тысячелетний Ржев.
В конце октября 1941 г. среди населения разнеслась неправдоподобно страшная весть: в город немцы согнали гнить в концентрационный лагерь многие тысячи пленных красноармейцев! Об этом люди сначала узнали не понаслышке, а убедившись в том воочию, благодаря неодолимому русскому характеру и также умению не страшась, словно по-прежнему ходить по своей земле, несмотря на запреты оккупантов, и так все видеть, разузнавать и передавать новости друг другу. Об этой новости все говорили испуганно, подавленно. Еще б! Час от часу нелегче! В подтверждении же того по белу дню заходили, прихрамывая, окрест легкораненые красноармейцы — почернелые, истощенные, небритые. Их отпускали охранники для того, чтобы они подкормились у сочувствующего им населения. До чего ж военное немецкое командование уже уверилось в своей скорейшей окончательной победе над русскими под Москвой, что на радостях позволило себе такое. В то же время оно решительно приказывало своим солдатам следовать правилу: «Снабжение питанием местных жителей и военнопленных является ненужной гуманностью». Так что и бывало забавлялись гитлеровцы: хватали пленного и заодно сердобольного жителя и приканчивали их вместе. Суд был короток.
В душе свербило от одних лишь дум о том, бьются ли с врагом и выстоят ли наши солдатики-спасители (о том никто не знал ничего). А эти пленные ходатаи, казалось, относились к постигшему их самих несчастью, как и нечто само собой разумеющему событию в войне. И ничего-то подбодрительного для народа они теперь оказать не могли, так как не имели того за душой.
Оттого Анна Кашина буквально стонала, не сдерживаясь, не сдерживая слезы. Не стыдилась их. Вот взмолилась, настойчиво затвердила одно и то же:
— Детки, пойдите, ну, пойдите, прошу вас, туда, к лагерю; может, там ваш отец пропадает, — его надо как-то вызволить…
Вот как она, мать, сказала; язык у нее повернулся; высказать столь оскорбительное для детского восприятия предположение! Да он и никак не мог очутиться близ Ржева: писал-то последнее письмо из-под Ленинграда! В нем значилось: «Теперь я сплю в обнимку с новой женой — винтовкой. Друзей, товарищей нет. Иду опять в бой почти здесь, куда хаживала пешком твоя бабушка, (т. е. в Гатчине), только справа», — писал он иносказательно. Не такой их отец! И он никак-никак не мог в одночасье очутиться где-то близ Ржева!
Его мужественный образ в глазах детей как бы противостоял безверию, сгибавшему окружающих людей, и наглому хозяйничанью немцев. С ним не вязалась мысль: он — плен — поражение. Никак!
Запечалившаяся Анна, тупя гордость, пошла вновь к толстой подслеповатой Софье Племовой, и та, копуха, раскинув полузасаленные уже карты, погадала ей на крестового короля. Карты яснозначаще легли на столе — одна карта к другой: был казенный король и крестовый король в нем, в пути, — король очень спешил домой, но какое-то непредвиденное препятствие задерживало его, из-за чего он досадовал, видно было. По картам, значит, получалось так, что Василий, на кого, зная его, Софья гадала (и когда бы она ни гадала), только и рвался домой из армии, трусливо кончив сражаться с насевшей немчурой в самый критический для Отечества период. Вольно ж такое фантастическое успокоение! Но оно совсем не убеждало: нужного успокоения не получалось. Беспокойство сильней мучило. И его усугубляла главнейшая неизвестность, от которой все зависело: что же сейчас делалось там, на фронте? Устоит ли страна?
Но и зачем материнскую печаль растравливать? Что перечить? Лучше самим полностью убедиться в прослышанной правде, убедиться и узнать таким образом то, насколько же она худа для всех; потому что отныне более чем когда-либо не было такой правды, которая бы не касалась лично всех.
Антон и Наташа лишь оделись потеплей.
Анна, придыхая, перекрестилась тихо:
— Господи, благослови нас! Идите, деточки мои.
И они, выйдя из избы, пошли ходко, подгоняемые стужей и проклятой, нервного свойства дрожью, за маслозавод, на западную окраину Ржева, туда, где находились склады-бараки прежнего «заготзерна».
Пройдя несколько километров, Кашины, на подходе к тому месту шаг еще ускорили. Непроизвольно. Было отчего.