Аркадий Кузьмин - Свет мой Том I
— Ну, ты, Иван — еще поэт, хотя по природе, считаю, чистый скульптор, ваятель. Хотя и приходится тебе ретушерствовать ныне. Подлаживаться…
— Эти письма… Я думал, что писалось мной чуть сентиментально, как свойственно молодым. Но, прочтя на буднях, успокоился. Тогдашнее время было такое. Я хочу найти одно письмо, над которым посмеялся даже, перечитывая его. Потом расскажу об одном эпизоде. — Иван поспешно расправлял треугольники и, глазами пробегая по строчкам, искал что-то нужное. — Вот вымарали… Видите? Не прочесть… Тоже зелеными чернилами… Военная цензура… Сейчас хочу еще найти… Где же тут про кальсоны?.. Сорок второй год, двадцать третьего февраля. «Здравствуйте мои родители…» Так… Сейчас, сейчас, ребятки… Я задерживаю вас… Вот цензурное… Черными чернилами строчки зачернены…
Костя вставил:
— Тогда у цензоров тоже работка была не дай бог: их не снабжали жирными фломастерами, что производятся теперь. Оттого они и зрение теряли, следя за тем, чтобы мы, солдаты-обормоты, не написали чего-нибудь лишнего, секретного.
— Да такие же девчонки, каких я встречал в госпиталях, служили и тут, в цензуре. Недоедали, недосыпали… Нет, не прочту тут… Я уж плохо вижу одним глазом.
— Давай, Ванюша, я почитаю: «Немцы прут и прут, справа и слева». — И Костя прокомментировал: «Чего ж ты, негодник, так пугал родных?»
— Не совсем. Я кое-где еще смягчал события.
— «Завтра решается судьба нашего родного города Ленина и, может быть, блокады». Ты пишешь о том, когда будет наступление! И цензура — Странно! — Пропустила это!
— Ну, видите, какие патриотические письма.
— «В бой буду идти с Великими именами…»
— Что, я так и написал?
— Ты уж, наверное, забыл, Иван.
— «Что суждено, того не миновать». Ну, это ты совсем не по-комсомольски… Опять привет кому-то…
— Вероятно, соседям Николаевым…
— Нет, еще кому-то… «Ну, как обстоят дела с топливом, питанием и денежными ресурсами?»
— Чувствуете? Все — об еде, о тепле…
— «Как почетный человек полка, я был назначен дежурным по пищеблоку и при Красном знамени».
— Да это я подлец нескромный…
— Ничего подобного. Не забывай, что ты почти еще мальчишка.
— Это было в сорок третьем.
— Двадцать лет?
— Да. Мне было мало ста грамм водки.
— Вот засранец… Чем хвастался!
Посмеялись втроем.
— Вы не против? Я прервусь. Можно закурить?
— Давай, давай!
XVI
Иван засмеялся неожиданно, сказал:
— Какая-то фантасмагория. Отчетливо подсовывается мне видение картины недействительной, но каковую, кажется, видел въявь. А где? Когда? Не вспомню сразу. Вроде б уже в поздние времена. Лишь запомнилось мне следующее: летнее тепло, холодная ключевая вода, текучий золотистый мед, пахнущие и хрустящие огурцы, сорванные с грядки. Пяток изб на хуторке. Косматый дедуля. Один-одинешенек. Ставший запивать, похоронивши бабку. Был как бы потерянный, наверное, властями рай земной. Где-то именно у дедули, моем дальнем родственнике, это было.
— Ну-ну, расскажи.
— Я будто бы выделял ему грошовую заначку. На пропитье. Утром он заглянул ко мне в комнатку: «Ваня, ты спишь? Слышишь, в прошлое лето был урожай на мед. Качать мед надо». — Он держал шесть ульев. — «Давай помогу», — предложил я ему. Он молчит, соображает. Наконец мне говорит: «Ваня, будем завтра качать мед».
А медом у него оплыли все ульи — он не выбирал — до того, что даже трудно было их открыть. Два улья мы благополучно открыли, а, наверное, при открывании четвертого началось невообразимое. Вижу: дедуля лицом уткнулся в плотный куст сирени. И слышу: «Ваня, дыми»! Следом: «Ваня, беги»! Я побежал. Порасторопней, чем от фрица в окопах бегал. Заскочил в баню. Дверь поплотней прихлопнул. Дедуля еще куда-то сиганул. Мы пчелку или двух, должно, рамками с сотами придавили; они протрубили о таком злодействе, и вмиг вся пчелиная рать наярилась, заатаковала нас. Пчелы жалили через маску, сетку. Ой, разлетались! Я, затаив дыхание, уже в дверную цепочку наблюдал. Сюда как раз направлялась почтальонша — хорошенькая молодайка.
Смотрю: она, задрав подол юбки себе на голову, задала стрекоча — вскачь по кочкам — в сторону соседнего хутора. А следом туда же хромой прохожий запрыгал, взбрыкнув и отмахиваясь картузом. И молодец мотоциклист, бросив мотоцикл свой и шлем и накинув тюбетейку на свою пышную шевелюру, попятился внутрь какого-то старого помещения. И бабка с девчонками легко сиганула в какие-то спасительные дали. Бегали, кудахтали куры. Взвывала овчарка под половицами сеней. Я трижды к дому подползал, пластаясь по земле, как в былое время на передовой под обстрелом, и трижды отступал, бессильный. С новыми укусами. Ну, будет дедуле на орехи!
Воображение мое раздваивается. И где такое было? Убей, ребятки, мне не припоминается. Покамест. А теперь, Костя, дай мне валидол.
— Да ты приляг.
— Нет, спокойно посижу. Маленько отдохну. И я хочу тебя послушать. О подвигах твоих в пехоте. Морской.
— Уволь, Ваня; я сегодня, наверное, не смогу. Видишь, скриплю.
— А что — зубы разболелись?
— Да, ужасно. Будет хуже — поеду в поликлинику. К Некрасовскому рынку. Вот, может, Антон, нам пока расскажет что-то о своих военных приключениях.
XVII
— Ой, братцы, пас, умоляю вас; я вообще-то не заслужил не только ничьего внимания к своей персоне, а вашего-то и тем более, — взмолился Кашин, держа ручку в руке. — Бедны мои поступки. Отмечен лишь одной боевой медалью, и все.
— Так ты, Антоша, и моложе нас, — сказал Костя, негласный его покровитель при друзьях и знакомых.
— На шесть лет. Родом ржевский. В сорок первом, в дни боев в Подмосковье, мне было двенадцать лет. Я — мартовский.
— Ржев во скольких километрах западней Москвы?
— В двухстах с хвостиком.
— И когда немцы захватили его?
— Четырнадцатого октября. С ними и у нас, ребятни, постоянные стычки происходили. Раз в декабре, разъяренный сопливый ариец, патрульный, пытался и меня поставить под дуло карабина, чтобы пристрелить.
— За что?
— Чтобы я перестал говорить ему колкости, правду.
— Ну, ты даешь! Ну и что ты? Дальше что?
— Конечно же, я струхнул. Очень. Но дальше больше разозлился. — «Да отстань же, гад, от меня! Псих!» — говорил солдату, который уже направил дуло карабина на меня, и пятился от него вокруг обледенелого колодца. А псих все никак не мог пальцем ухватить курок в кольце карабина — пальцы у него в рукавицах не сгибались — верно, задубели. По счастью тут вовремя вышагнул к нам один неглупый, общавшийся со мной эсэсовец, которого я уже напрочь распропагандировал, думаю. Он немного говорил по-русски, упражнялся в русском языке со мной. Он-то спас меня от неминуемой расправы.
— Повезло тебе. И сколько дней продолжалась оккупация Ржева?
— Больше года. До третьего марта сорок третьего. И столько еще горя, таких опасностей и стычек было у нас с оголтелыми гитлеровцами. Не счесть. И случались везения. Так, зимой сорок третьего нашего старшего брата (в шестнадцать лет) в колонне гнали в концлагерь. У него вдруг отказали ноги — он не мог идти, отполз на обочину. Конвоир — немец подошел, спросил: «Warum?» Брат ответил: «Krank!» — показал на ноги. Тот деловито снял с плеча карабин. Я спросил у брата: «И что ж ты чувствовал в этот момент?» — «Мне было уже как-то все равно», — ответил он мне. Как ужасно! Спасли его два австрийца. Те ходко объезжали как раз на розвальнях (на битюгах) гонимую колонну. Они что-то сказали немцу, вскинули брата на розвальни и повезли. И вскоре ноги перестали у него неметь. Вот такие случаи были. Обычные.
Да, нам, мальчишкам, в ту пору было легче: мы знали, за что воевали наши отцы, братья. Тяжелее — матерям. Сто крат. Немецкие солдаты, по нашим наблюдениям, были невежественны и мало образованны, оболванены нацистской чепухой. И куда начитанней, умней, сообразительней оказались мы, пацаны, убежденные и уверенные в несомненной победе Красной Армии над немецкой. И старались не только обойти в чем-нибудь немецких солдат, как препятствие, чтобы уцелеть и выжить, но и разубедить в чем-то важном, умерить их раж воинственный. Что-то и получалось. Тогда я, будучи мальчишкой, лишь удивлялся тому, как это иные взрослые люди, пожившие на веку, порой не видят очевидного. И ведут себя как бараны.
Мы с малышней и фронт переходили, убегая от немцев отступавших. И они по нам стреляли. Пули над нашими головами позвинькивали.
— А каким образом ты оказался в войсках?
— Мне было уже четырнадцать лет. Я подружился с бойцами военной части, которая весной передислоцировалась в нашу разоренную местность из-под Сталинграда, и попросился в нее. Уговорил мать. И чудесный командир-подполковник принял решение в мою пользу. Так что мне исполнилось шестнадцать лет, когда война закончилась. Ничего существенного в моей биографии. Северней Берлина наша часть остановилась. Второй Белорусский фронт.