Юрий Мушкетик - Гайдамаки
— Швачка!
На какое-то время у Максима отлегло от сердца. Этот просить не будет. Звеня кандалами, порог переступил Микита Швачка. Босой, одежда клочьями свисает с плеч. И всё же это не делало его жалким. Напротив, вид Швачки гневный, грозный. Максим невольно подался ему навстречу, но острые лезвия сабель скрестились перед ним.
— Знаешь его? — указал полковник Зализняку на Швачку.
— Знаю.
— Кто он?
— Мой побратим.
— Кто, кто? — переспросил следователь.
— Брат по войску, — промолвил Максим.
Полковник кивнул головой: мол, все понятно. Но писарь поднял глаза и вопросительно поглядел на него.
— Как писать?
— Так и пиши. Обвиняемый Швачка в гайдамачестве сознался. Главный атаман, именуемый Зализняком, назвал его братом по войску, сиречь побратимом. Выведите подсудимого.
Швачка подобрал кандалы и пошел из комнаты. В двери на мгновение остановился, повернул голову и широко, ободряюще улыбнулся Зализняку. Впервые Максим видел на лице Швачки такую улыбку. Сердце заныло от жалости и вместе от радости, гордости за такого побратима.
— Неживой!
Снова зазвенели кандалы; помощник наклонился к следователю и что-то сказал ему. Полковник кивнул головой в знак согласия. Задав те же вопросы, что и Швачке, и получив такой же ответ, следователь, однако, не отпустил Неживого, а приказал ему остаться. По бокам Семена тоже стали солдаты с оголенными саблями.
Допрос продолжался.
— Омелько Чуб!..
— Иван Бондаренко!..
— Максим Москаль!..
— Артем Кудеяр!..
— Омелько Жила!..
И против каждого, после слов «в участии в гайдамачестве сознался», судебный писарь, бывший поп, добавлял слова. «Брат Зализняка по войску, альбо побратим».
При имени Данилы Хрена полковник, что-то вспомнив, подвинул к себе кучу бумаг и, заглянув в одну из них, спросил Зализняка:
— На Запорожье был реестровым казаком?
— Нет, я не реестровый, а самозбройный…
— Василь Озеров!
Ввели Василя. Максим взглянул и покачал головой. Этого человека, русого, с широкими бровями, он никогда не видел.
— Не знаю я его.
— А ты? — обратился полковник к Неживому.
Семен посмотрел на Озерова, и в голове его мелькнула мысль: «Ведь Озерова взяли только вчера, и про него никто из следователей ещё ничего не знает, это его первый допрос. Можно попробовать спасти его».
— Я его тоже впервые вижу.
Василь широко раскрыл глаза. Страшно сделалось ему. В самое трудное для него время, когда приходится терпеть оскорбления и пытки от врагов, свои от него тоже отказываются! Он ждал от них поддержки, теплого взгляда, ободряющих слов…
— Семен! — воскликнул он. — Побойся бога!
Полковник сурово сверкнул глазами на Неживого.
— Значит, вы знаете друг друга?
— Нет. То есть он меня знает. Я хотел сказать… Силой мы взяли нескольких солдат. И его с ними. Он бежал дважды, стреляли в него…
— Как ты можешь говорить такое, Семён!? — в голосе Озерова послышалась такая боль, что Неживой не выдержал.
— Василь, друг, крепись! — искренне воскликнул он.
— Встретились, дружки, — ехидно усмехнулся полковник, а писарь, не ожидая, пока тот продиктует ему, напротив фамилии Озерова написал: «Брат Зализняка по войску, альбо побратим».
Не дослушав до конца ответа Максима, полковник подвинул к себе зеленую, с черными прожилками папку — предыдущий допрос Зализняка, произведенный Гурьевым и Кологривовым, — и стал рыться в бумагах. Отыскав какой-то лист, он прочитал его до половины и поднял голову. Уже было и раскрыл рот, чтобы что-то сказать, как вдруг вскочил, словно его кольнули раскаленным железом, ударился обеими ногами об пол и замер. В комнату медленно, усталой походкой вошел киевский генерал-губернатор Воейков. Взмахом руки он остановил полковника и подошел к столу. Один из помощников следователя метнулся к двери, вдвоем с дежурным штык-юнкером они внесли громоздкое кресло и поставили около стола. Воейков грузно опустился в него, и только тогда поднял взгляд на Зализняка. Дела читать не стал: про ход допросов ему каждый вечер докладывал полковник. Постучал пальцами по ручкам кресла, посадил взглядом следователя, его помощников и снова обратил на Зализняка глубоко спрятанные под выцветшими бровями глаза.
— Так вот ты какой, самозванец!
Уголки Максимовых губ чуть заметно передернулись. Максим откинул со лба прядь русых, липких от пота волос, переступил с ноги на ногу — на полу глухо зазвенели кандалы. Он чувствовал, как его разбирает смех. Пытался сдержать себя и не смог, улыбнулся.
— Вот такой.
И до того непринужденной была та улыбка, так естественно и просто прозвучал этот ответ, что губернатор в первую минуту растерялся. Он чувствовал тонко скрытую издевку и всё же не знал, что сделать.
«Крикнуть на него? Заставить молчать? Но он же ничего такого не сказал. Может, никто не заметил? А отчего же тот солдат сжал губы?»
Воейкова охватило огромное желание вскочить, ударить по лицу этого разбойничьего атамана, отправить в карцер солдата и кричать, кричать на всех: на Зализняка, на часового, на следователя, его помощников. Но он сдержался. Вытащил табакерку, поднес к носу.
— Ты будешь только отвечать на вопросы.
— Я и отвечаю.
— Сколько у тебя было войска?
— Не знал я ему счету. Много. Как былин в степи. По всей Украине разошлись ватаги…
— Сколько сотен после взятия Умани насчитывал ты?
— Шестнадцать. Да людей в них было не по сто. В какой двести, в какой триста, а в какой и того больше.
— Для чего людей бунтовал? Чего хотел ты?
— Воли. Хотели мы восстановить казацкие порядки, унию разрушить и панов уничтожить.
— А разве тебе на Сечи не было воли? Разве там не казацкие порядки?
— Сечь… Это ещё не вся Украина. Да и воли там не много осталось. — Максим прищурил глаза. — Разве это не вы по Орёле крепостей понаставляли, форпостами и окопами Сечь окружили? И очутилась та воля в подземелье. А мытные рогатки? А поселение Новой Сербии?
— Замолчи, самозванец!..
Но Максима уже нельзя было остановить.
— Не самозванец я. Меня выбрали казаки, простые люди. Они мне перначи привезли, они вручили их.
— Куда девал те перначи? И где все награбленное тобою?
— Не грабил я. Было немного… у панов люди отобрали. Офицеров своих потрусите, у них осело.
Воейков откинулся на спинку кресла. «Пускай говорит, больше скажет сам, меньше с ним будет хлопот».
— Кто из священнослужителей благословлял тебя на войну и кто правил молебен в Мотроновском монастыре?
Максим покачал головой.
— Этого не скажу.
— А может, скажешь? — негромко, но с ударением спросил Воейков.
— Угрожаешь? Напрасно…
Воейков не стал настаивать. Чего Зализняк не хотел говорить по доброй воле, он не говорил и под пытками. Уже убедились в этом. Пытаться вырвать что-то из него сейчас — только унизить себя перед следователями и солдатами.
— Для чего ты посылал людей к татарам? Хотел призвать их на помощь?
— Это бусурманов на помощь? Ни за что на свете. Сами они послов слали.
— А под Балту кого из атаманов посылал?
Максим снова покачал головой.
— Про людей говорить не буду. И не спрашивайте, — он прислонился к стене, ожидая дальнейших вопросов.
Но Воейков ничего больше не спрашивал. Некоторое время он сидел неподвижно, потом медленно поднялся и, кивнув следователю головой, вышел из комнаты,
Следствие тянулось почти месяц. Несколько раз приходил генерал-губернатор Воейков. Вызывали новых свидетелей, в шкафах вырастали груды бумаг. Заключенных ежедневно подвергали пыткам. Делали это не столько за их прошлые провинности, сколько за то, что их товарищи на воле не прекращали восстания. Гайдамацкие отряды уже после ареста Зализняка и Гонты взяли Балту, Палиево озеро, они действовали всюду, где только были леса. А ещё карали узников за бегство пятидесяти гайдамаков. Это произошло ночью, в грозу. Кто-то из часовых солдат открыл дверь одной из камер, и гайдамаки через кабинет смотрителя тюрьмы выбрались на тюремный двор, оттуда по дереву на вал и на улицу. Среди них были Хрен, Чуб, Кудеяр.
В начале августа состоялся суд. Кроме заключенных и членов судебной комиссии, в зале присутствовали лишь конвоиры. Зализняк и Неживой сидели на передней скамье. Максим почти не слушал того, что читали судьи. Он смотрел не на них, а в окно, где пышно цвело во всей своей красе чудесное лето. Оно влекло к себе, туда, на волю, за серые проржавленные решетки. За окном светило солнце. На какое-то время белобокие кудрявые облачка закрыли его, но несколько лучей всё же пробились, и казалось, будто длинные сверкающие лезвия прокололи тучки, вонзились в землю где-то далеко за городом. Почему-то вспомнилось село, лес над Тясмином. Но не летний — осенний. Роняет он, роняет желтый лист, и шумит, шумит. Тишина в нём и какая-то чарующая таинственность. В такую пору встретил он в лесу Оксану. Только не ту шаловливую Оксанку, что пасла на берегу ручья овец, а иную, чернобровую лесную красавицу; встретил, впервые возвратившись с Запорожья.