Анатолий Брусникин - Беллона
- В двунадесятый раз призываю тебя, греховодник, обратись. На христианском корабле пребываешь! - сказал певучий тенорок, сильно налегая на букву «о» и произнеся вместо «греховодник» «греховонник».
Я задрал голову. Это был корабельный поп. Но к кому он взывал, я не видел.
- Покрестись! Что от тя, убудет? Язычник ты окаянной!
Как бы отодвинуться подальше? Фрегат шел всё быстрее, подгоняемый свежим ветром, который в это время дня всегда дует с гор. Вот уж и до Константиновского форта рукой подать, а выйдем за волноломы - прыгать будет поздно, пловца унесет течением в открытое море.
И придумал я вот что. Обхватил богиню за толстую шею, коленкой оперся о грудь и переместился на канат, оставшийся после Соловейки.
Но мой маневр был напрасен. Проклятый поп, будто нарочно, тоже перешел на другую сторону бушприта и опять оказался прямо надо мной.
- Я с тобой, нехристь, разговариваю! Не моги от меня уходить! - крикнул он кому-то. - Какое носителю сана неуважение!
Если «язычника» я как-то пропустил мимо ушей, озабоченный разгоном несущегося на всех парусах корабля, то теперь насторожился. Сколько мне было известно, нехристь на фрегате имелась лишь одна.
Раз уж броситься вниз все равно было нельзя, я подтянулся повыше и очень осторожно выглянул поверх борта.
Так и есть!
В пяти шагах, отвернувшись от священника, стоял черный человек. Вообще-то его скорей следовало бы назвать «красным» - в ярком утреннем свете кожа супостата отливала медью, но этот невиданный оттенок вселил в меня еще больший страх.
- Что, отец Варнава, обращаете языцев? - с усмешкой сказал старший офицер. Он шел по палубе, постукивая тонкой, гибкой палочкой по ладони и зорко глядя по сторонам. - Не надоело?
- Госпоння воля все препоны превозмогает, аже злое упрямство жестоковыйных, - торжественно молвил поп и хотел взять краснокожего за плечо.
Тот был к священнику спиной и смотрел вверх, однако качнулся в сторону - избежал прикосновения.
Что это он разглядывал в небе? Ничего там не было, лишь парила на высоте нижней реи крачка с необычным голубоватым отливом крыльев. Плавным движением немой достал из своей сумки палку - не палку, дощечку - не дощечку, а какую-то плоскую загогулину, заплелся всем телом в подобие штопора и метнул эту деревяшку вверх.
Ай, ловко! Штуковина ударила птицу влет. Та перекувырнулась, камнем рухнула вниз - прямо в руку метальщика. А второй рукой он успел подхватить свою кривую дубинку и сунул ее обратно в сумку.
От неожиданности отец Варнава подпрыгнул и возопил:
- Индюк чертов! - Но устыдился плохого слова, перекрестил рот. - Прости Господи…
Деловито повертев крачку и по-прежнему не обращая на попа внимания, фокусник выдернул два пера - одно из крыла, другое из хвоста. Они и правда были очень красивые: голубое и крапчатое.
Прежнее, белое, краснокожий выкинул за борт, а два новых аккуратно воткнул в свои блестящие черные волосы.
Дальше случилось нечто еще более удивительное. Он поднес птицу к самому лицу и зашевелил губами, будто о чем-то с нею разговаривал. Крачка открыла круглый глаз. Тогда страшный человек подкинул ее кверху, и птица, возмущенно крича, взлетела.
Упорный Варнава предпринял новую атаку.
- Менная ты морда! Ирод басурманный! Оборотись ко мне! Слушай благое слово!
Широкое и скуластое лицо священнослужителя залилось гневной краской по самую бороду. Теперь поп попробовал схватить уклоняющегося от беседы собеседника уже обеими руками за плечи. И опять тот, будто на спине у него были глаза, мягко и упруго отодвинулся. Священник чуть не потерял равновесие. Он оказался на том же самом месте, где только что стоял язычник, - и месть ощипанной крачки, предназначавшаяся обидчику, обрушилась на неповинного. Я в детстве частенько охотился на птиц с рогаткой и знаю, как метко умеет потревоженная стая гадить на голову. Здоровенная белозеленая помётина ляпнулась слуге божию прямо на нос, замарала ус и перед рясы.
- Ох, неподобие! - вскричал Варнава, позабыв про обращение неверных. Он горестно тронул пальцем склизкое пятно на груди. - Подрясник новый, первонадеванный!
И побежал куда-то - должно быть, замываться. Но птичий помет не отстирывается, уж я-то это знал. Старший офицер злорадно рассмеялся и крикнул вслед что-то насмешливое.
Никто больше надо мною не стоял. Но я обернулся к морю и понял, что момент для бегства безвозвратно упущен.
Карантинный и Константиновский форты остались позади. Корабль вылетел на простор и несся по пенистым волнам, удаляясь от берега.
Мне не было возврата в родной город. Злая судьба уносила меня прочь от дома, а главное - разлучала с моей тайной, с прекрасной Девой, которая оставалась в своем подземном заточении одна-одинешенька. Меня же ожидало неведомое и страшное будущее: на чужом корабле, среди грубых, жестоких людей, а самое ужасное - в компании зловещего дикаря, чей путь непостижимо и прочно пересекся с моим…
Я залился слезами, сжимая в пальцах ладан с портретом. Мне казалось, что я гибну, что я уже погиб.
Хуже некуда
Но главные мои беды были впереди.
Уныло закончил я надраивать военную богиню, причем мне казалось, что она косит на меня своим бешеным взглядом и вроде как надсмехается: попался-де, воробей, теперь будешь мой. (А ведь так оно и вышло, если задуматься! Забрала меня с собою Белллона, без спросу и согласия, будто в рекруты забрила, и больше уж не выпустила…)
Потом вылез на палубу, поднял и скрутил канаты. Оказалось - не так. Соловейко, мучитель, сначала по
уху мне смазал, и только потом показал, как бухту сматывать. Его мартышка тоже надо мною потешалась, рожи корчила.
В ином настроении я бы повеселился, глядя на ужимки неугомонной зверушки. Смолка ни секунды не сидела спокойно. Вертелась, прыгала - то вскарабкается на ванты, то спустится. И беспрестанно выковыривала из пазов смолу - это было ее любимое угощение, которому обезьянка и была обязана своим прозвищем.
Из-за Смолки я подвергся новой беде в той череде напастей, которыми мне памятен первый день на «Беллоне».
Старшего офицера Дреккена, как я потом узнал, матросы сильно не любили. Такая уж это должность, на ней без строгости нельзя, а Дракин отличался особой придирчивостью и любовью к рукоприкладству. Вообще-то к офицерским зуботычинам и боцманским линькам нижние чины относятся спокойно, злобясь лишь на те удары, которые считают несправедливыми. Но Дракин бил не кулаком, а стеком, и это обижало людей: лупцует палкой, как собаку, ручки о матросскую морду запачкать брезгует.
Нечаянной жертвой этой давней неприязни я и стал.
Когда мимо, делая очередной круг по палубе, прошествовал прямой, как штырь, старший офицер (он всегда держал вахту при отплытии), Соловейко вытянулся во фрунт и, согласно уставу, сдернул шапку. Я сделал то же самое. Дреккен не останавливаясь провел пальцем в белой перчатке по медным заклепкам на фальшборте, которые начищал мой напарник, и поморщился:
- Чисто, но не сияет. Доложишь боцману, Соловейко. Тебе замечание.
Снял фуражку, вытер платком потную проплешину и пошел дальше, держа головной убор за спиной - в той же руке, что стек.
Вдруг, смотрю, Соловейко вынимает у мартышки изо рта шматок жеваной-пережеванной смолы и точным броском кидает прямехонько в центр тульи. Липкая дрянь приклеилась к синей ткани, а старший офицер ничего не заметил. Соловейко же показал мне кулак, приложил палец к губам и подмигнул.
Я на всякий случай осклабился, а сам думаю: зачем это он?
Смолка кинулась в погоню за своим лакомством. Вырвала фуражку, поднесла к мордочке и хотела цапнуть жвачку зубами, но сразу не получилось.
Старший офицер ошеломленно обернулся. Его длинное лицо с тонкими усами еще больше вытянулось.
Я заметил, что матросы, драившие палубу, взялись за работу с удвоенным усердием. Отовсюду неслись сдавленные смешки. Соловейко с невинным видом начищал медный поручень.
- Отдай! - зашипел офицер, косясь по сторонам. - Отдай, мерзавка!
Мартышка попятилась, прыгнула на борт, оттуда на вант, полезла прочь от размахивающего руками и ругающегося человека. Фуражку она нацепила на голову, чтобы освободить лапки.
Теперь за происходящим наблюдало множество глаз, однако не впрямую, а украдкой. Задыхающееся гыканье послышалось из-за камбузной трубы - кто-то там не смог сдержать веселья.
Старший офицер бешено оглянулся. Глаза его сверкали, зачес на лысине под свежим ветром поднялся наподобие петушиного гребешка. А Смолка чувствовала всеобщее внимание и старалась вовсю: пучила губы, кривлялась, а когда стала махать фуражкой и кланяться (Бог знает, где она этому научилась), по кораблю прокатился истерический хохот.