Норман Мейлер - Вечера в древности
Да, я существовал отдельно, понимал, кто я, однако я был готов разрыдаться. Ибо теперь я знал, почему Мени был мне самым близким другом, а его смерть — моей предсмертной мукой. Да, мои смутные воспоминания о его судьбе были не чем иным, как смутными воспоминаниями о моей собственной жизни. Ибо теперь я знал, кто я такой, и чувствовал себя ничуть не лучше, чем когда я в смятении искал пищу, считая себя призраком. Я был не кем иным, как несчастным Ка Мененхетета Второго. И, если первым даром мертвых является то, что они могут добавить к своему имени имя Бога, тогда я был Ка бедного и беспомощного Осириса Мененхетета Второго, да, Ка, похороненным самым неподобающим образом и охваченным страхом, Ка, который теперь должен был жить в этой разоренной гробнице — о, где же я был сейчас, что узнал, где я нахожусь? И мысль о Царстве Мертвых открылась мне во всей полноте понимания того, что я — всего лишь седьмая часть всего, что когда-то было светами, дарами и силами живой души, некогда моей живой души. Теперь же я — не более чем Двойник умершего, и все, что от него осталось, — лишь остов его плохо завернутого тела и я.
ШЕСТЬ
Итак, теперь я мог правильно понять причину отсутствия у меня памяти. Будучи Двойником Мененхетета Второго, таким же храбрым и никчемным, как он сам, я все равно не мог помнить о нем более того, что было необходимо для придания его чертам должного выражения. Двойник, как зеркало, не имеет памяти. Я мог лишь думать о нем как о друге, самом близком своем друге! Что ж удивляться тому, что мне хотелось лечь рядом с коконом его мумии.
И все же, притом что в моих воспоминаниях чувств было не больше, чем в длинном шраме на коже, я тем не менее был самим собой.
Мое лицо все еще могло вызывать у других разнообразные приятные чувства. Был ли я когда-либо любовником Хатфертити? Откуда я мог знать? Но подобные мысли о собственной матери отнюдь не смущали меня — едва ли у зеркала могла быть мать. Да и что мешало мне предположить, что я — самая холодная часть сердца Мени? И все же, стоя среди беспорядка его — моей — гробницы, я знал, что эти бессердечные мысли уравновешивает ярость, которую будила во мне Хатфертити. В этот момент я мог бы убить ее. Ибо скоро мне предстояло покинуть это место, вскоре, если я осмелюсь, мне придется отправиться в путь, ведущий через Западную пустыню в Дуат, Царство Мертвых, — действительно ли оно такое, каким его описывали жрецы, с чудовищами и кипящими озерами? Как я смогу выдержать предстоящие мне испытания, если не помню своих дел и потому вряд ли смогу отчитаться за них? Страх смерти охватил меня в первый раз, настоящий страх — я понял, что моей жизни может прийти конец. Умереть в Царстве Мертвых, погибнуть со своим Ка — означало умереть навсегда. Вторая смерть была и последней. О, в каком отчаянном положении я оказался. Какая несправедливость! Хатфертити сделала так мало для моей гробницы!
Ярость душила меня. Гнев был слишком сильным чувством для нежных легких Ка. Ка отличался слабым дыханием. Именно поэтому на стене усыпальницы должно было рисовать парус — чтобы он мог помочь дыханию Ка вернуться. Однако здесь, на этих стенах, не было рисунка, изображающего парус. Задыхаясь от негодования, я тем не менее попытался представить себе его образ, и мне удалось вызвать легкий ветерок, тронувший волоски в моем носу — разве мог я быть мертвым, если они были столь чувствительными? Но стоило мне вдохнуть этот чистый воздух, сильный приступ страха, равный моей ярости, вновь охватил меня. Еще бы, недосмотры Хатфертити дорого обойдутся мне. Где рисунок, изображающий меня стоящим у воды? Что я буду пить? Как предзнаменование в глубине моего горла возникло саднящее ощущение сухого пятна, словно ошпаренного кипятком.
По сторонам моего гроба не были нарисованы и четыре двери для ветров. Разумеется, я не мог свободно дышать, когда ветрам было нанесено такое оскорбление. Странная мать! Она также не подумала приготовить коробочку с моей пуповиной. И, таким образом, я был лишен еще одного пути через Царство Мертвых.
Вот и еще упущение. Стоило мне просмотреть свитки папируса, положенного со мной в гроб, я обнаружил, что среди них отсутствовали тексты важных молитв. Я был поражен, как много я мог вспомнить: Заклинание-о-том-чтобы-не-умереть-во-второй-раз, Заклинание-о-том-чтобы-не-позволить-человеческой-душе-быть-запертой, Заклинание-о-том-чтобы-не-позволить-человеку-погибнуть-в-собственной-гробнице. Мой гнев стал бурно разрастаться и так окреп, что приступ бешенства прошел. Я ощутил властное желание призвать Хатфертити.
Словно для того, чтобы найти знак, я опустился на колени. Под мусором из сорванных пелен я обнаружил мертвого жука, да, прямо передо мной был навозный жук. Точно так же, как он пользовался своими задними лапками, чтобы толкать шарик навоза, размерами во много раз превосходящий его, в укромную нору, где на этом навозе вырастут его личинки, так и Хепри, похожий на гигантского жука, объясняли нам жрецы, каждый день несет Лодку Ра по небу, словно веслами гребя Своими шестью ногами по небесам. Это распространенное объяснение предназначалось для детей и крестьян. Я же не нуждался в подобных россказнях. Я был способен полагать, что если Великий Бог захотел войти в жука, то потому, что Боги любят прятаться в странных местах. Таков был первый закон великих тайн. Поэтому я съел каждое из крыльев мертвого жука, жуя так медленно, как только могло терпеть мое небо. Их сухие пластинки резали мой язык, как маленькие ножи, а голова жука, хоть я и жевал ее тщательно, оказалась всего лишь маленькой песчинкой, однако, признаюсь, проглотив ее, я попробовал представить себе голову Хатфертити. Не прибегая ни к каким заклинаниям, но исполненный величайшего презрения к гнусностям, совершенным моей матерью, я сказал: «Великий Хепри небес, да восторжествует справедливость. Яви мне живую Хатфертити». Сквозь закрытые глаза я увидел вспышку света, и земля дрогнула у меня под ногами от глухого раската грома. Однако, подняв голову, я увидел не Хатфертити. Вместо нее передо мной явилось изможденное тело Ка старого Мененхетета Первого. Не могу сказать, что мне понравилось, как смотрел на меня мой прадед.
СЕМЬ
Он был одет как Верховный Жрец, и, насколько я знал, он и был Верховным Жрецом. Его голова была обрита, и казалось, он пребывал в воздухе, исполненном его собственной божественности, словно каждое утро его тело освящалось. При этом он не был похож ни на одного Верховного Жреца, каких я когда-либо видел. Он был слишком грязен и очень стар. Цвет пепла был теперь цветом его некогда белых полотняных одежд, и многолетняя пыль забилась в основу ткани. Пепельного же цвета была и его кожа, еще темнее его одежд, но протравленная той же пылью, а пальцы на его босых ногах казались каменными. На его браслетах проступила зелень разных оттенков. Кольца, украшавшие его щиколотки, покрылись черной ржавчиной. Блестели только его глаза. Их зрачки были также лишены всякого выражения, как взгляд нарисованной рыбы или змеи, однако белки светились, как известняк под луной. В свете моего факела лишь белизна его глаз свидетельствовала о том, что он не статуя, ибо он оставался недвижим на стуле рядом со своим гробом, и, если бы не злобный свет этих глаз, на вид ему можно было бы дать сто или тысячу лет.
Я почувствовал, что ко мне возвращается то же гнетущее ощущение, что я испытывал, глядя на его гроб. Он был так стар! Невозможно было даже описать его черты, не различая границ его носа и щек. Просто уступы его кожи были испещрены морщинами. Казалось, он вообще почти лишен каких-либо признаков существования, однако его присутствие вселяло в меня такую тревогу, что я решил избавиться от него. И быстро. Словно он был каким-то вредным насекомым. Посему я сделал шаг к канопе, ближайшей к его гробу — то был Дуамутеф, — и повернул ее крышку. Она сдвинулась легко. Сосуд был пуст. В вазе шакала не было спеленутых сердца и легких. Я повернулся к Имсету. Тот тоже был пуст.
— Я съел их, — сказал Мененхетет Первый.
Неужели с того дня, как он умер, разряженный воздух его горла ни разу не согрело солнце? Его голос прозвучал, как эхо в холодной пещере.
«Почему, — хотел я спросить, — почему, прадед, ты съел собственное благословение?», — однако наглость этого вопроса была удалена из моего рта, прежде чем я смог его задать. Мне никогда не доводилось переживать что-либо подобное. Ощущение было таким, словно грубая рука вошла мне в горло так глубоко, что я едва не подавился, схватила за язык и ошелушила его от корня до кончика.
Вот тогда я и почувствовал страх, такой же отчетливый, как самые ясные моменты моего сознания. Ибо я был мертв, как понял еще раз (снова как впервые), и, будучи мертвым, должен был теперь встречаться с каждым ужасом, которого избежал при жизни. Можно ли сказать, что первым из этих кошмаров оказался мой предок Мененхетет? Ибо я мог точно припомнить, как часто мы говорили о нем в нашей семье и всегда как о человеке несказанной силы и зловещих привычек.