Григол Абашидзе - Долгая ночь
Но если стихи поют даже в далеких горах, в народе, то, верно, они знакомы и князьям и при дворе. Там их не знают, конечно, наизусть, но, по крайней мере, читают. Судя по всему, царский двор разгневан. За это время, что Торели уединился в Ахалдабе, не однажды собирали дарбази. Однако Торели не получил ни одного приглашения. Да и вообще по другим делам его тоже не приглашают. Это молчание – несомненный признак гнева первого министра, а может быть, даже и царицы. Но с сегодняшнего вечера, с той минуты, как Торели услышал стихи из уст пастуха, ему ничего не страшно, даже царский гнев. Если народ понял и подхватил его стихи, если в глазах народа поэт разоблачил то, что хотел разоблачить, и воспел то, что он хотел воспеть, то, значит, ничего больше не нужно.
Между тем наступила осень. В садах отяжелели ветви, поспел виноград. Торели давно собирался пригласить к себе Ваче вместе с маленькой Цаго. Осень – самое подходящее время для того, чтобы звать гостей.
Родной дом Ваче после смерти его матери постепенно пришел в упадок и теперь стоял разоренный. Ваче, наверное, сам мечтает побывать в родной деревне. Но нет у него здесь никого, к кому он мог бы приехать, негде приклонить голову, нет очага, около которого можно было бы погреть руки.
Торели решил пригласить Ваче к себе, причем оставить его у себя надолго – пусть отдохнет в родном краю и если не увидит родных холмов, то, во всяком случае, подышит родным деревенским воздухом.
Он велел заложить быков в арбу и послал человека за Ваче и Цаго. Встречать гостей Торели вышел на край деревни. Еще издали он увидел, что на арбе сидит одна только маленькая Цаго, а Ваче нет. Девочка с плачем спрыгнула с арбы и бросилась к Торели, причитая:
– Дядя Турман, дядя Турман, они увели моего папу. Я осталась одна. Они его увели.
– Куда можно увести слепого человека, кто увел? Успокойся, не плачь. Это какое-то недоразумение, все уладится.
Но Цаго плакала пуще прежнего. С трудом удалось ее успокоить, и тогда она рассказала, как было дело.
– Два дня назад папа сел отдыхать у порога мастерской, – рассказывала девочка. – В руках, как всегда, он держал чонгури. Потихоньку он напевал те стихи, что ему подарили вы, когда заходили к нам в мастерскую в прошлый раз. Послушать песню собрались люди. Когда папа пел, всегда около мастерской толпился народ. Слушая ваши стихи, люди становятся печальными и задумчивыми. Так было и в этот раз. Некоторые подпевали отцу, некоторые всхлипывали и вытирали глаза.
Вдруг откуда ни возьмись появился епископ Саба в окружении свиты. Слушатели перед ним расступились. Он подошел к моему отцу и хотел вырвать у него из рук чонгури. Но отец сильный, и вырвать у него из рук что-нибудь не так просто. Старик обозлился, стал дергать за чонгури и кричать: "Как ты смеешь при всем народе петь такие непотребные песни о нашей царице и стране!"
Отец сначала не понял, кто это на него напал и что нужно этому человеку. Он мирно начал просить, чтобы его оставили в покое, что ему и без этого тошно жить на свете. Но обозленный старик не отставал. Он кричал, что все равно отнимет это проклятое чонгури и разобьет его о камни. Слушатели начали заступаться за Ваче, но только словами, конечно. Кто посмел бы дотронуться до епископа. Епископ разозлился еще больше и стал дергать за чонгури изо всех сил. Тогда отец, не видя и не зная, кто перед ним, размахнулся и ударил обидчика по голове. Епископ упал без памяти. Тут подскочили царские копьеносцы, отцу связали руки и погнали впереди себя. Я побежала вслед за ним. Я добежала до ворот тюрьмы, а дальше меня не пустили. Отца затолкали в тюрьму и заперли дверь. К кому бы я ни подбегала, все меня отталкивали, никто не хотел меня слушать, и я осталась одна.
Мастеровые моего отца ходили куда-то просить, но их тоже не стали слушать. Потом они взяли меня, и мы все вместе пошли к епископу просить прощения. Я его узнала, только он лежал с завязанной головой. Он обругал нас и велел слугам больше никого к нему не пускать. Когда мы уходили, я все еще слышала, как ругался епископ. Он кричал, что сгноит эту скотину в тюрьме, что не позволит возводить хулу на царя и народ, переловит всех чонгуристов и волынщиков, и всех, кто развращает народ, и всех их посадит в тюрьму, всех, кто распевает стихи хулителя народа – Торели.
Торели возмутился и разъярился. Но он понял, что за поступком епископа Саба, сочиняющего свои нелепые ямбы, которые никто не хочет слушать, скрывается больше, чем простая зависть. Если бы «Восхваление» Торели понравилось и было принято при дворе, епископ никогда бы не осмелился поднять на него руку. И, напротив, если епископ так смел и решителен, значит, «Восхваление» резко осуждено, значит, царедворцы превратно истолковали смысл содержания стихов Торели, значит, они поняли их как направленные против царицы и народа, значит, наконец, они успели уже восстановить против Торели саму царицу.
Но если они сумеют и народу внушить, что Торели выступил против царицы, то на поэта обрушится и народный гнев, а этот гнев страшнее, чем гнев царедворцев и даже самой венценосной Русудан.
Все это промелькнуло в голове Торели, однако главное теперь было не в этом. Главное – любыми путями, любой ценой помочь несчастному Ваче, невинно оказавшемуся в тюрьме.
Торели распорядился, чтобы девочку Цаго накормили и приласкали, а сам вскочил на коня и помчался в Тбилиси. Сначала он заявился к начальнику крепости. Тот принял его с большим почтением и с подобострастием, но, выслушав просьбу насчет Ваче, только развел руками: он-де человек маленький, ему что прикажут, он то и сделает. Никакого самовольного поступка он совершить не может, а тем более освободить узника. Как ни тяжело было для Торели идти ко двору, на поклон к первому министру, просить и умолять его отпустить на волю слепого певца – иного пути не было. Хотя первый министр, вероятно, зол на поэта не меньше, чем епископ, потому что именно заказ первого министра поэт выполнил столь своенравно и дерзко.
Торели повернул коня ко дворцу.
У дверей первого министра Торели долго ждал, а потом ему сказали, что у мцигнобартухуцеси много неотложных дел и что сегодня он вряд ли освободится. Оскорбленный Торели направился прямо на царскую половину дворца. Навстречу ему попались только что вышедшие от царицы Варам Гагели и, амирспасалар Аваг. Увидев Торели, они раскрыли ему объятья, обрадовались, расцеловались, отвели в сторону, расспрашивая о семье, о здоровье, уселись на скамью.
– Твое «Восхваление», Турман, привело меня в восторг, – говорил Варам. – Немало слез пролил я, пока читал твою поэму. Плакал над гибелью моего знаменитого двоюродного брата Шалвы. – У Варама и сейчас готовы были показаться слезы.
– И я тоже внимательно прочитал "Восхваление", – поддержал Варама амирспасалар. – Поэма твоя достойна похвалы, но многие толкуют ее так, будто бы ты косвенно осуждаешь моего отца Иванэ Мхаргрдзели. – Аваг смотрел на Турмана.
– Недостойно подозревать меня в этом.
– Вот и Варам свидетель, что амирспасалар тогда стал жертвой предательства и только чудом остался в живых. Мой отец не виноват в гибели передового отряда и вообще в Гарнисском разгроме.
– Да, это так, Турман. И я, и Мхаргрдзели, и все высокопоставленные грузины, находившиеся в то время в ставке амирспасалара, все мы одинаково не виноваты, но в то же время и виноваты в гибели месхов и в падении Гарнисских укреплений. Виноваты лазутчики, засланные Джелал-эд-Дином в наш лагерь. Они – настоящая причина нашего поражения и падения могущества Грузинского царства.
– Я никого и не обвиняю, – пробормотал Торели. – В своей поэме я только воспел геройство Шалвы, самопожертвование грузинских воинов, а также призвал народ к встрече нового нашествия, а оказывается, мое «Восхваление» толкуют по-разному, кто как вздумает. Поэтому я и пришел сейчас во дворец.
Варам и Аваг переглянулись.
– Вы, наверно, слышали о судьбе бывшего царского художника Ваче, Ваче Грдзелидзе, который расписывал палаты Русудан.
– О том, которому Джелал-эд-Дин выколол глаза?
– О нем самом. Так вот, с ним случилась беда. – И Торели вкратце рассказал все, что случилось с Ваче.
Вместо сочувствия оба князя дружно расхохотались. Торели было не до смеха в эту минуту, но друзья смеялись так заразительно, что у него отлегло от сердца.
– Не выбил он душу из этого выскочки? – спросил Аваг, рассмеявшись.
– Душу не вышиб, но голову расшиб основательно.
– Ну так плох твой Ваче, не мог ударить как следует!
– Дело в том, что епископ сам состряпал вирши, полные чужеземных слов. Я чуть не вывихнул язык, читая его творения.
– Я не мог прочитать его ямбы до конца, – подтвердил и Аваг, – а кто же в состоянии их выучить и распевать?
– Твои стихи поют по всей Грузии, а его ямбы не хотят слушать даже в церквах, когда он начинает читать их во время богослужения.