Лев Жданов - Былые дни Сибири
— Осудили… ну что же!.. А этот вор!.. Гагарин первый посмел!.. Он, немало сам виновный… сына мне часто с пути сбивавший, он первый же на него посмел… Добро! Пожди, судия праведный! Буду я судить и тебя… предатель!
Глава II
БИБЛЕЙСКАЯ ЖЕРТВА
Словно лавина катилась с огромной крутизны и несла самого Петра, Алексея, судей верховных — всех, кого впутала судьба в тяжбу царя-отца с сыном-царевичем. Будто у всех была отнята их воля и, в глубине души желая одного, они делали совершенно другое, ужасное, отвратительное для них самих и для целого мира.
Утром 25 июня Петр распорядился, чтобы Алексея привели и поставили перед его «судьями», изможденного и своей чахоткой, и пыткой, дыбою, плетями, вынесенными уже четыре раза. В последний раз — вчера еще — худые плечи его вытерпели пятнадцать ударов, от которых кровавые полосы остались на теле…
Вчера же прямо из Сената, где прозвучало осуждение Алексею, Петр кинулся в Петропавловскую крепость, где в Трубецком раскате помещен царственный узник, и там допытывался целых два часа: верно ли показал на разных лиц царевич, не поклепал ли на кого, не укрыл ли еще виновных?..
Но Алексей, словно потерявший способность ощущать боль, под ударами кнута и после них упорно, угрюмо повторял:
— Поведал я всю правду, писал, что вспомнить мог! Не скрыл никого и не поклепал ни на единого человека…
Безумным кажется порою царевич, особенно когда подымают его на виске и кнут, просвистав, падает на нежное, бескровное тело страдальца… Глаза тускнеют, устремленные постоянно на лицо отца; пена проступает на побелелых губах, а нижняя челюсть так часто-часто дрожит и зубы выстукивают мелкую, внятную дробь. Но не плачет теперь, не синеет от воплей и мольбы царевич, как в первые разы… Ужас у него в глазах и ненависть безмерная, но молчаливая, пугливая, как у дикого зверя, попавшего в западню, откуда нельзя выдернуть раздробленной лапы, потому что малейшая попытка рвануться причиняет смертельную муку… И стоит изловленный зверь, видя приближение врагов, чуя смерть, еще более мучительную, чем это ожидание ее…
Петр все понимает, все чувствует!.. Но вместо того, чтобы разорвать на руках сына веревки, разогнать палачей, крикнуть юноше:
— Прощаю! Ко мне! На грудь! Забудем все…
Вместо этого он еще удваивает его телесную муку пыткой допросов, очных ставок и видом людей, которых неизменно приводит с собою…
Это все те же, бывшие «друзья», приверженцы тайные Алексея, о которых он поминал в своих показаниях, теперь ставшие его судьями и палачами.
Но им тоже достается каждый раз хорошая пытка, когда они смотрят на истязание юноши, которого почти толкнули на безумный шаг, а теперь покинули, как низкие холопы и предатели.
И Алексей старается даже не поглядеть в их сторону, а при случайной встрече глазами такое презрение выявляется на измученном, потемнелом лице его, что «судьи» готовы были бы очутиться на месте истязуемого, не встречать бы только этих глаз, этой гримасы отвращения, вызванного их собственным видом!..
Пытая Алексея в самый день приговора, при тех же неизменных спутниках своих, при Шафирове, Стрешневе, Бутурлине, Голицыне, при князе Якове и Гагарине, Петр все ждет, что царевич выйдет из своей странной закостенелости, из угрюмой подавленности и бросит новые тяжкие обвинения в лицо этим прежним друзьям и многим иным! Тогда с настоящим наслаждением станет пытать и терзать их Петр, а не с болью в сердце, как делает это с сыном…
Но Алексей уже покончил все счеты с людьми и миром… Он хочет покоя… Какого-нибудь, все равно! Пусть это — прощение, пусть — смерть… лишь бы покой!
И хотя целый ураган мог бы он поднять парой-другой слов, но не делает этого… Пойдут новые сыски, допросы… Опять лишних несколько раз станут больно вязать тонкие, бледные руки Алексею, подымут на виску, кнут, глухо шлепнув, врежется в плечи, в бока… или снова приведут бедную девушку, его любовницу, робкую, простую, которая боится всего, не знает, что надо говорить, о чем следует молчать. Она-то своими необдуманными показаниями совершенно и потопила Алексея…
Нет, слишком все это нестерпимо!..
И, снеся последние пятнадцать ударов, лишась сил и сознания, Алексей все-таки промолчал до конца. Только еще более страшным, печальным взглядом окинул отца, когда глаза его уже туманились от беспамятства…
А свидетели допроса и пытки, особенно Гагарин, стараются владеть собой, не выдать стыда и жалости, от которых клубок стоит у каждого в горле.
Поймав на себе испытующий взгляд Петра, нагибается к нему Гагарин и негромко замечает:
— Теперя бы, когда поослаб духом царевич, хорошо бы привести его в сознание и… снова поспросить. Пожалуй, и выдал бы кое-что поважнее…
Взгляд, которым Петр ответил советчику, оледенил князя. Но ничего не сказал царь. Врачу, стоящему тут же, всегда наготове, дал знак войти к сомлевшему Алексею, а сам быстро вышел из застенка.
Еле поплелся за другими Гагарин. Взгляд царя повлиял на него не лучше, чем плети на царевича…
А тут вечером узнал князь еще одну грозную весть.
Вернулся из Тобольска Пашков, сменивший там слишком мягкого Волконского, привез какие-то тяжкие улики против губернатора Сибири… И Волконский арестован, скоро будет судим, как только кончится дело царевича.
Перед самым обедом узнал эти новости князь. И обедать не смог, и не спал всю ночь… Думал все одно и то же: неужели решимость в осуждении Алексея ему не помогла, а только повредила; Екатерина и Меншиков — неужели не выручат его из ямы, как бы глубока ни была она?..
«Сам полез… сунулся сам в силок, старый дурень! — бранил себя в сотый раз Гагарин. — Надо было в Тобольске отсидеться, не лезть сюда в эту кашу, где многие увязнут, как вижу теперь. И первый — я!..»
Настал лень 26 июня, ясный, солнечный, с тихим ветром.
От 8 до 11 утра, долгих три часа, длился последний допрос Алексея при тех же свидетелях-судьях, скорее — соучастниках его, и при Меншикове.
Петр сам при этом походил больше на безумного, чем на человека, вполне владеющего сознанием и волей.
А в четыре часа дня, выйдя из Троицкой церкви, где совершалось служение накануне полтавской годовщины, Петр с неизменной свитой снова появился в раскате, в тюремной келье, где на своем узком ложе, запытанный, замученный, лежал узник.
Увидя отца, он вдруг приподнялся на локте… Что-то заклокотало у него в груди… Отхаркнув кровью прямо к ногам Петра, одно только слово прохрипел Алексей:
— Детоубийца…
И снова повалился навзничь, тяжело, порывисто дыша.
И отец сжалился наконец над сыном, решил сократить его долгое, мучительное умирание, прервать тяжелые муки, которые могли затянуться на недели, на месяцы…
Привести в исполнение приговор теперь — это значило облегчить агонию осужденному… И Петр шепнул несколько слов маршалу Адаму Вейде.
Тот отшатнулся сразу, но, сделав усилие, даже стиснув зубы и сжав кулаки, овладел собою, вышел… А через четверть часа из соседней крепостной аптеки принес небольшую серебряную чарку с последним лекарством для истерзанного телом и душою царевича.
Бескровная казнь совершилась… Смерть Сократа, добровольная и потому прекрасная, насильственно постигла Алексея…
Твердою рукой ему влит был в рот его последний кубок… После этого все быстро ушли, кроме караульного офицера и двух врачей.
В седьмом часу вечера после сильнейших мучений и судорог Алексея не стало.
На другой день его тело, анатомированное сначала, лишенное внутренностей, в простом гробу из тюремной кельи было вынесено в дом губернатора… Там под глазетовым покровом стоял простой дощатый гроб в ожидании последних обрядов.
Горели свечи… Монах читал печальные псалмы…
А в раскрытое окно веял летний нежный ветерок. Пальба, звуки музыки доносились от нового почтового двора, где царь с царицей, со всеми вельможами весело, шумно справлял годовщину полтавской славной победы и вино лилось ручьями… Грохотали орудия салютами с верков крепости…
Но ничего не слышал больше царевич Алексей… Он наконец, как сам того желал, успокоился навеки!
В глубокой тайне свершилось это мрачное дело — гибель сына, казненного руками родного отца.
Молчат участники казни не только из страха перед Петром, но не желая также подвергнуться всеобщему презрению людскому и вселить окружающим ужас.
Объявлено просто народу и министрам иностранным, т. е. послам, что от апоплексии умер царевич, напуганный смертным приговором, прочтенным ему накануне.
Ни о пытках, ни о последнем допросе в утро смерти, ни о самых подробностях ее — ни звука!.. Но стены заговорили, когда люди не посмели…
Самые неясные, противоречивые толки пошли в народе, здесь, в Петербурге, в Москве, повсюду. И как ни различны эти толки, но в них одна правда повторяется на разные лады: пытали, почти до смерти замучили Алексея, а потом рука отца покончила его страдания.