Леонид Корнюшин - На распутье
Никогда еще так не пели московские колокола!.. Едва выжившие в пучине смут монахи, спозарань залезшие на колокольни, старались вложить в звонарство все свое рукомесло. Все, от мала до велика, высыпали на площади и улицы.
Но как было велико общее ликованье, когда по ополчению, как ветер по листьям, понеслось: «Слава воеводам!» То полки встретили своих предводителей. На белом коне в простой, походной сбруе ехал князь Дмитрий Михайлович Пожарский. Он был все в старой накидке, но без кольчуги и лат. Глаза князя смотрели открыто, изможденное лицо его, обрамленное короткой русой бородою, дышало неукротимостью. Видно было, что, если бы пришлось, он бы не задумываясь повторил сызнова столь тяжкий путь. Никого после Михаилы Скопина полки не встречали с такой любовью и преданностью, как этого воеводу.
Рядом с князем на чалой кобылице, тоже в простом, без чепрака, седле ехал Кузьма Минин-Сухорук. Потерявшая от дождей и ветров цвет поддевка, бурые яловые сапоги и им самим сшитая баранья шапка резко выделяли его среди стеснившихся сзади, богато разодетых князей и бояр. В особенности Долгорукого и Волконского, убранство коней и одежда которых так и сверкали роскошью.
Среди толпы бояр он вовсе бы потерялся, не окажи ему главный воевода такой чести ехать рядом с собой. Пожарский одернул выпятившегося было вперед Владимира Долгорукого: «Не местничай, князь, сие место начального воеводы». Сам же Кузьма охотно бы пристроился где-нибудь на задах. Ополчение мерно и величаво тронулось за воеводами к Китай-городу.
А с другого конца Москвы от Покровских ворот двинулось казацкое ополчение Трубецкого. Воевода ехал на рослом вороном коне, чепрак, узда, его княжеский опашень, сабля и рукоять пистоля сверкали золотом и дорогими камнями.
Следом за воеводами полки и за ними народ двинулись через Фроловские ворота в Кремль. По двору лежала конская падаль и трупы умерших с голодухи наемников. Из дверей Архангельского собора несло таким тошнотным зловонием, что ополченцы зажимали носы.
В Успенском великом храме веры и духа слышались стоны и проклятия умиравших в муках голода.
Всходя на паперть Успенского, Пожарский, к своей большой радости, увидел божьего человека Егория, его давно уже считали помершим. По толпе радостно пронеслось: «Жив, жив юродивый!» Егорий сказал на всю площадь:
— Я век буду жив!
В Успенском архиепископ Арсений, архимандрит Дионисий и келарь Авраамий Палицын начали торжественную обедню, на клиросе стоял величальный хор. Все новые и новые люди протискивались к стенам собора. Какая-то одна властная, величавая сила владела каждым. Плакали, не стыдясь слез, веруя в лучшее будущее детей своих и Русской земли.
— Ну, князь, свое дело мы, кажись, учинили, — сказал Пожарскому Минин, когда все смолкло и народ еще стоял, не двигаясь, на месте. — Теперь пускай другие думают.
— Твоя правда, Кузьма, — ответил князь.
На дворе к ним подошел келарь Палицын. Вожди ополчения и Авраамий обнялись и так молча, соединенные братскою любовью, постояли какое-то время.
— Теперь не мешкая, — сказал Пожарский, — надо разослать по городам грамоты о выборных.
— Никого чужого, ни из каких земель и немецких вер на державу не брать! — выговорил в тишине Кузьма.
— Ни ныне, ни впредь. Проклятье на каждого, на весь его род, кто об том хоть заикнется! — подтвердил Палицын.
— Будем уповать и веровать, братове, в Земский собор, — сказал горячо Пожарский. — Бо многому за Смуту обучились. Недаром народ измылся кровью. Будем уповать и веровать, братове, помолясь Богу, также в народ русский. С хорошим и дурным, со светлым и темным — в нем сила несметная! Что б нам ни послала судьба, какие б еще ни обрушились бури да лихолетья, он перетерпит, переможет любую злобу и дурноту коварных людей мудрой христианской добротой своей переважит. Так было всегда. Ежели народ наш вывел державу из такого гибельного мрака, ежели не затуманился во зле и паскудстве, какое посеяли в Русской земле чуждые нам, подлые иноверцы и продавшиеся псы Салтыковы и Андроповы, — то какою мерою он высок и к каким славным делам устремленный! Вот что я постиг не токмо умом, но душою за этот поход. Куда теперь Русь пойдет, к каким берегам, не мне знать. Мы с Кузьмой и со всем земством, кто поверил и пошел с нами, свое сделали. А как строить дальше землю — не нашего ума. На то найдутся другие. Реку только одно: не позавидую тому, кому взбредет в голову таким народом, как наш, помыкать да называть его бравным[67]. Вы ведаете, братове, как было. Такую неправду и разоренье видя, все города Московского государства, сослався меж себя, утвердились на том крестным целованием, чтоб быти нам всем, православным христианам, в любви и соединении, и прежнево междоусобства не начинати и Московское государство от врагов наших, от польских и литовских людей, очищати неослабно до смерти своей, и грабежей и налогу православному христианству отнюдь не чинити, и своим произволом на Московское государство государя без совету всей земли не выбирати.
— Дай Бог счастья и покоя много претерпевшей Русской земле! — проговорил старец Палицын.
X
…На три дня Русь села на пустую похлебку, дабы очистить душу и грешное чрево от великих грехов, в которые всем скупом впала в годину смут перед великим делом — избранием нового государя. Часть выборных, съехавшихся на Земский собор, порядочно-таки истрепали языков, — Трубецкой и слышать не хотел о романовском отроке, князь, как негласный правитель, отпихивал со своей дороги всех. Там же, на соборе, он имел яростную стычку с боярином Василием Петровичем Морозовым. Тот загрозился на Трубецкого:
— Ты многого хочешь, княже: о пособленье твоих воровских казаков нижегородскому ополчению нам известно! Михаила на трон зовет народ!
Трубецкой заявил:
— Вы, господа, не надейтесь: покуда я жив, Филаретову щенку не видать трону!
Рязанский архиепископ Феодорит, воздев крест, возвестил зычным басом:
— Понеже Богу угодно, господа выборные, чтобы свершилось по древнему чину, оно значит, что ближе всех к престолу стоит Михайла Федорыч Романов.
Архимандрит Новоспасского монастыря Иосиф согласился с ним:
— Другого, окромя Михаила, никого нету, так.
Князь Пожарский сидел в углу, не влезал в свару. На одном из соборов сказал:
— Должно согласие всех бояр, и царь не может быть казацким. А отрок Романов в плохих делах не замешан, отец же его Филарет свое темное тушинское патриаршество искупил под Смоленском. Так пусть решат не одни казаки, но будет воля всего земства.
Дело отложили на две недели — до съезда всех выборных и бояр. Над Москвой косматыми ведьмами неслись вьюги, февраль забил распутни и стогны большим снегом.
Грызлись и местничали, вражда сделалась невыносимою. Целые оравы подкупщиков, лазутчиков бояр, шныряли по Москве, каждый гнул за своего. Москва кипела, как бочка с раскаленной смолою, по рукам ходили подметные грамоты, одна поганее другой. И все же, как ни усердствовали Трубецкой с Мстиславским и вся их партия, 21 февраля, в первое воскресенье Великопостной седмицы, на последнем соборе партия Романовых переважила, Михаила Федоровича Романова превозгласили царем.
На Лобное место поднялись рязанский архиепископ Феодорит, келарь Авраамий Палицын, Новоспасский архимандрит Иосиф и боярин Василий Морозов. Красная площадь кипела народом. Виднелись кресты и хоругви, великое торжество и вместе смятение угадывались в народе.
— Братие! Православные! Дети мои! — прокричал, натужась, старец Авраамий. — Нам иноземный и выборный царь не надобен. Михаил Романов еще допрежь рождения Богом наречен царем. Кого же вы хотите в цари?
Все сборище в один голос закричало:
— Хотим Михаила Федоровича Романова!
В Троице под звон колоколов нового юного царя встретил весь родовитый слой боярства, впереди, не позволяя никому обойти себя, стоял в трех богатейших шубах Мстиславский, прел во многошубье Иван Воротынский, сверкал золотыми ризами духовный синклит.
…Москва курилась душистым ладаном, в соборах жарко пылали свечи, золотом сверкал иконостас, и все плыл малиновый, согревающий православную душу колокольный звон. Очистясь пред алтарями от пагубы и скверны, Москва присягала царю новой династии{41}.
Коронация шла по древнему чину, архиепископ Феодорит говорил поучения, густо горели, озаряя Успенский, свечи, стояло сановитое боярство, ближе всех к царскому месту — желчный, надменный Федор Мстиславский, то и дело потряхивал маленькой головой. Прошлое уже не вызывало стыда — великородство спасало от всех превратностей. Ощупывали дерзкими взглядами Трубецкой, Салтыковы, Федор Шереметев, Черкасский, новый постельничий Константин Михалков, царицына родня — все они густо теснились к шатру, в коем сидел, обмирая от страха, юный царь… Взопрев от духоты, от славы, от блеска, Михаил мигал телячьими глазами. Густо пылали зарева свечей. Не меньше двух десятков в крепком теле дьяконов в голубых разводьях ладана слаженно взмахивали медными кадилами. На левом клиросе редкой красоты патриарший хор славил на многие лета нового государя. Главу его увенчали Мономаховою шапкою. Князь Пожарский, задвинутый в угол, стоял, однако, с полным достоинством, не опустил взгляд, когда встретился с нагловатыми глазами Бориса Салтыкова. Крестный ход, сопровождаемый мощным хором, засверкал хоругвями, крестами, слюдяными фонарями, золотом риз… Архиепископ Феодорит поднес к молоденькому царю тяжелый, в темном окладе образ Казанской Богородицы, зычно прогудел: