Бенито Гальдос - Двор Карла IV. Сарагоса
— Мне не уснуть, — ответил Монторья, продолжая путь по Косо.
— Я знаю, куда тебя тянет. Но нам нельзя так далеко уходить, Агустин.
Несмотря на поздний час, эта большая улица была полна народу, мужчины и женщины сновали по ней взад и вперед. Внезапно какая-то девушка бросилась к нам и, не говоря ни слова, обняла Агустина. Она была так взволнована, что голос не повиновался ей.
— Марикилья, дорогая моя Марикилья! — воскликнул Монторья, радостно обнимая ее. — Как ты сюда попала? А я как раз шел разыскивать тебя.
Марикилья не могла говорить, и, не держи ее возлюбленный в своих объятиях, измученная и обессилевшая девушка рухнула бы на землю.
— Что с тобой? Ты больна? Почему ты плачешь? Правда ли, что ядро разрушило ваш дом?
Очевидно, это была правда, потому что во всем облике несчастной Марикильи угадывалось охватившее ее отчаяние. На ней было то же платье, что вчера вечером. Волосы были растрепаны, на руках, покрытых синяками, виднелись следы ожогов.
— Да, — упавшим голосом отозвалась она наконец. — Нашего дома больше нет; мы потеряли все. Утром, когда ты ушел, ядро разворотило крышу. Потом попали еще два. Мой отец остался на развалинах и не хочет уходить. Я целый день искала тебя, чтобы ты помог нам. Я ходила под огнем, обошла все улицы предместья, заглянула во все дома. Я уже решила, что ты убит.
Агустин сел у дверей какого-то дома и, укрыв девушку шинелью, прижал ее к груди, как малого ребенка. Придя, наконец, в себя, она опять принялась рассказывать и сообщила нам, что они с отцом ничего не успели спасти и сами едва унесли ноги. Несчастная дрожала от холода. Накинув на Марикилью еще и мою шинель, мы решили отвести ее в дом, занятый нашим отрядом.
— Нет, — отказалась она. — Я хочу вернуться к отцу. Он обезумел от отчаяния, он поносит всех и вся, проклинает даже бога и святых. Я не смогла оттащить его от места, где стоял наш дом. Нам нечего есть. Соседи не хотят дать нам ни крошки. Если вы не можете проводить меня, я пойду одна.
— Нет, Марикилья, нет, ты никуда не пойдешь, — сказал Монторья. — Мы устроим тебя в каком-нибудь доме, где ты проведешь в безопасности, по крайней мере, хоть эту ночь, а тем временем Габриэль отыщет твоего отца, даст ему что-нибудь поесть и уговорит его уйти оттуда или уведет силой.
Дочь Кандьолы настаивала на том, что пойдет на улицу Антон Трильо, но у нее едва хватало сил двигаться, и мы под руки отвели ее в тот дом на улице Клавос, где находилась сейчас и Мануэла Санчо.
XIX
Канонада утихла, перестрелка прекратилась, и огромное зарево осветило город — горело здание суда. Начавшийся в полночь пожар постепенно принял грозные размеры, со всех четырех сторон охватив это прекрасное сооружение.
Думая только о своей цели, я быстро добрался до улицы Антон Трильо. Дом дядюшки Кандьолы горел весь день, потом кровля обрушилась, погребла пламя под обломками, и теперь лишь черный столб дыма поднимался вверх между растрескавшимися обгорелыми стенами. Оконные и дверные проемы, потеряв свою форму, превратились в безобразные дыры, сквозь которые виднелось небо. На том месте, где раньше, был архитрав, исковерканные кирпичи образовали нечто вроде причудливого ряда кривых зубцов. Часть стены, выходившей в сад, обвалилась, усеяв обломками всю землю и скрыв под ними каменную лесенку вместе с перилами; даже у глинобитной садовой ограды валялись куски штукатурки. Лишь кипарис, словно мысль, остающаяся нетленной даже тогда, когда разрушается материя, по-прежнему высился целый и невредимый среди хаоса разрушений, гордо, как памятник, вздымая свою темную вершину.
Ворота в первые же минуты пожара были разломаны людьми, прибежавшими с топорами тушить огонь. Я проник в сад и увидел у решетчатого подвального окна несколько человек. Часть дома, находившаяся передо мной, сохранилась несколько лучше, а подвальный этаж почти не пострадал; рухнувшая кровля подмяла под себя первый этаж, не разрушив подвального, хотя следовало ожидать, что и он вскоре обвалится под огромной тяжестью.
Я подошел к этой кучке людей, полагая, что Кандьола находится среди них; действительно, он был там и сидел около решетки, скрестив руки и опустив голову на грудь; одежда его была во многих местах изодрана и прожжена. Отца Марии окружали женщины и дети, которые, словно оводы, жужжали вокруг старика, осыпая его всяческими ругательствами и насмешками. Я без особых усилий разогнал этот назойливый рой, однако кое-кто из толпы все-таки не ушел от дома и продолжал рыскать вокруг, надеясь обнаружить среди развалин золото богача Кандьолы. Сам же он наконец был избавлен от толчков, от летевших в него комьев грязи, от безжалостно унижавших его оскорблений.
— Сеньор военный, — сказал он мне, — благодарю вас за то, что вы разогнали эту подлую сволочь. У человека дом сгорел, и никто не желает ему помочь! Видно, не осталось властей в Сарагосе. Ну и город, сеньор, ну и город! Да пропади все пропадом, чтобы я теперь платил пошлины, десятины и прочие налоги!
— Власти заняты обороной, — возразил я. — Здесь разрушено столько домов, что невозможно помочь всем их владельцам.
— Будь тысячу раз проклят тот, кто навлек на нас эти беды! — крикнул Кандьола, поднося руку к непокрытой голове. — Пусть во веки веков терзается он в аду, хоть и этим ему не искупить своей вины… Какого черта, однако, вам нужно здесь, сеньор военный? Не угодно ли вам оставить меня в покое?
— Мне нужен сеньор Кандьола, — ответил я. — Я хочу увести его туда, где ему окажут помощь, перевяжут ожоги и дадут поесть.
— Увести меня?.. Я не брошу свой дом, — мрачно отрезал он. — Хунта обязана мне его восстановить. Куда это вы собираетесь меня увести? Да, я уже… уже в таком положении, когда мне вот-вот подадут милостыню. Мои враги добились своего: я стал нищим, но я не буду просить подаяния, нет. Я скорее начну грызть собственное тело и пить свою кровь, чем унижусь перед теми, кто довел меня до такого состояния. Ах, негодяи!
Они отнимают у человека принадлежащую ему муку, а потом ставят ее в счет по девяносто или даже по сто реалов! Они продались французам и подстрекают нас продолжать сопротивление, чтобы округлить свои барыши. Когда же им станет выгодно, они сдадут город, а сами выйдут сухими из воды.
— Приберегите свои рассуждения до лучших времен, — сказал я, — и следуйте за мной: сейчас о таких вещах думать некогда. Ваша дочь нашла себе пристанище, для вас там тоже найдется кров.
— Я не сойду с места. Но где моя дочь? — с тревогой спросил он. — А, понимаю! Эта безумица не пожелала остаться в беде рядом с отцом. Она стыдится меня и поэтому бросила. Будь прокляты ее легкомыслие и та минута, когда я узнал о нем! Господи Иисусе и ты, мой присноблаженный заступник Домингито дель Валь, скажите мне: чем я навлек на себя столько несчастий в один день? Разве я не добр? Разве не творю все хорошее, что в моих силах? Разве не проявляю милосердия к братьям во Христе, ссужая им деньги под умеренные проценты всего за какие-нибудь жалкие три-четыре реала в месяц с полновесного звонкого песо? За что же на меня обрушилось столько несчастий, если я по всем статьям добрый человек? Спасибо еще, что я не потерял то немногое, что собрал с такими трудами: оно спрятано там, куда бомбам не добраться! Ну, а дом, мебель, расписки и все, что осталось в кладовых? Будь я проклят, пусть я достанусь чертям на обед, если я не уеду из Сарагосы, как только эта передряга кончится! Заберу все, что у меня осталось, и поминай как звали.
— Все это сейчас не относится к делу, сеньор Кандьола. Идемте со мной.
— Нет, — в бешенстве бросил он, — нет, все это относится к делу. Моя дочь покрыла себя позором. Не понимаю, почему я не убил ее сегодня утром. До сих пор Мария казалась мне образцом добродетели и чистоты; я радовался, что у меня такая дочь, и с каждой удачной сделки выделял целый реал ей на подарок. Деньги, брошенные на ветер! Я вижу, господи, ты караешь меня за то, что я промотал такой капитал на разные пустяки, — ведь я бы утроил его, если б отдал в рост! А я — то верил дочери! Поднявшись сегодня на рассвете, я усердно помолился пресвятой деве Пилар, чтобы она уберегла меня от обстрела, потом спокойно открыл окно и посмотрел, что за погода на улице. Поставьте себя на мое место, сеньор военный, и вы поймете мою растерянность и огорчение, когда я увидел внизу, вот здесь, двух молодых людей. Да, да, вот здесь, на этой галерее, у кипариса. Они до сих пор стоят у меня перед глазами. Оба они были в военной форме, и один из них обнимал мою дочь. Лиц я разглядеть не смог — было еще темно. Я быстро выбежал из моей комнаты, но не успел спуститься в сад, как оба молодчика оказались уже на улице. Видя, что я уличил ее в распутстве, моя дочь сперва молчала; а когда она прочла на моем лице возмущение ее наглостью, она упала передо мной на колени и стала просить прощения. «Бесстыдница! — взорвался я, ослепленный гневом. — Ты не моя дочь, потому что твой отец — честный человек, который никогда ни кому не причинил зла. Сумасшедшая беспутная девка, я тебя не знаю, ты мне не дочь, убирайся отсюда!.. Двое мужчин! Двое мужчин в моем доме, вместе с тобою, ночью! Пощадила хотя бы седины своего старого отца! Неужели ты не сообразила, что эти двое могут обокрасть меня? Неужели ты не подумала, что в доме множество ценных вещей, которые так легко спрятать в карман?.. Ты заслуживаешь смерти! Эти два молодчика, без сомнения, что-нибудь да унесли с собой. Двое мужчин! Два поклонника! И ты приняла их ночью, у меня в доме, обесчестив своего отца и презрев заповеди господни! А я — то глядел на свет в твоем окошке и думал, что ты сидишь без сна за какой-нибудь работой!.. Значит, дрянная девчонка, негодная вертихвостка, пока ты торчала в саду, у тебя в комнате понапрасну горела свеча». О, сеньор военный, высказав ей все это и не в силах сдержать гнев, я схватил ее за руку и поволок вон из дома. Я был в ярости и не сознавал, что делаю. Несчастная просила у меня прощения и твердила: «Я люблю его, отец; не стану отрицать, я люблю его». При этих словах мой гнев удвоился, и я закричал: «Да будет проклят хлеб, которым я кормил тебя девятнадцать лет! Приводить воров в мой дом! Да будет проклят час, когда ты родилась, да будут прокляты пеленки, в которые завернули тебя ночью третьего февраля девяносто первого года! Скорее небо упадет на землю, скорое пресвятая дева Пилар оставят меня своей милостью, чем я снова стану твоим отцом, а ты для меня Марикильей, которую я так любил». Не успел я сказать это, сеньор военный, как мне показалось, что небо разорвалось на части и обрушилось на мой дом! Какой страшный грохот, какое ужасное сотрясение! В нашу крышу угодило ядро, за ним в течение пяти минут последовало два других. Мы бросились в дом: пламя с невероятной быстротой охватывало его, крыша грозила обвалиться и похоронить нас под обломками. Мы решили спасти хоть что-нибудь, но это было уже невозможно. Мой дом, дом, доставшийся мне в восемьдесят седьмом году почти даром — его описали у человека, который был должен мне пять тысяч реалов да еще на тринадцать тысяч с лишним процентов, — он рассыпался, как карточный домик: здесь падает балка, тут вылетает стекло, там валится стена. Мяучит кот, донья Гедита, выбежав из помещения, сдуру вцепляется мне ногтями в лицо. Я пытался пробраться к себе в комнату, чтобы взять расписку, оставленную на столе, но чуть не погиб…