Марк Алданов - Заговор
Штааль тотчас узнал переплетенную в черный атлас тетрадь, в которой когда-то в Милане он прочел тайком несколько непонятных страниц. Сердце у него забилось. На первой странице, как тогда, он увидел огромную цифру 2, под ней слова «Deux — nombre fatidique».[203] От волнения у Штааля остановилось дыхание. Он быстро перелистал тетрадь, на три четверти исписанную знакомым прямым мелким почерком с утолщениями по горизонтальной линии. Почерк этот становился все неразборчивее и нервнее на последних исписанных страницах. Штааль заглянул в самый конец рукописи, но читать не мог. Перед ним выскакивали лишь отдельные слова и фразы, то французские, то латинские. В особую строчку прыгающими буквами было выписано: «Не жизнь, а смерть в сием эликсире…» Штааль разобрал еще последнее слово — délivrance[204]. За ним следовало чернильное пятно, по-видимому раздавленное тетрадью и перешедшее на другую страницу.
— Вы думаете, так писал и умер? — быстро спросил Штааль квартального и, не дожидаясь ответа, отошел к Ламору. Старик хмуро оглянулся и заслонил бумагу, которую читал. Штааль отдал ему тетрадь и вышел с квартальным в коридор.
— А богатый был человек, и наследников нет, — заметил квартальный.
— Разыщутся, — сказал Штааль, стараясь успокоиться.
— Верно разыщутся, а то в казну магистрат отпишет.
— Нам с вами пригодилось бы, — пошутил Штааль.
— Еще как, и не говорите, — засмеялся квартальный. — Так неужто и вы, господин поручик…
Он не докончил фразы. Им навстречу шел неровной быстрой походкой пожилой человек, которого Штааль тотчас узнал. «Бортнянский?» — с удивлением подумал он… «Да, ведь, правда, они приятели были». Штааль первый поклонился директору придворной капеллы, хоть и считал его низшим по общественному положению. Тот растерянно на него взглянул и спросил, не останавливаясь:
— Туда можно?
— Сделайте милость.
Штааль спустился по лестнице и вышел из мрачного дома, решив вернуться через час за Ламором. Он погулял немного, раза два взглянул на часы. Было холодно и скучно. Штааль свернул на людную улицу. Из кабака несся отчаянный рев. Против входа столпились люди. Слышались раскаты смеха. Штааль протиснулся, — ему не сразу дали дорогу, и это ему не понравилось: накануне дорогу уступили бы немедленно. Посредине кучки высокий мужик показывал дрессированную суку. «Шевалиха, как есть Шевалиха», — гоготали в толпе. Мужик, радостно улыбаясь, снял шляпу. «А ну, покажи барину, что делает Шевалиха…» Собака зевнула и легла на спину лапами вверх. Раздался новый взрыв хохота. Штааль поспешно отошел. «Надо бы прекратить это безобразие… Нет ли бутошника? — гневно подумал он, оглядываясь. Будочника не было. — Черт их возьми, экое безобразие!» — сказал Штааль уже менее сердито и, отойдя немного, засмеялся. При мысли о госпоже Шевалье сердце у него снова сладостно замерло.
Когда он вернулся, уже стемнело. Ламор неподвижно сидел перед столом, на котором лежал черный портфель.
— Спрячьте, спрячьте ваши секреты, — полушутливо сказал Штааль, вытянув левую руку и закрывая на мгновенье глаза.
Ламор поднялся, не отвечая, и взял портфель.
— Надеюсь, нашли интересные документы?
— О, да, чрезвычайно интересные, — пробормотал Ламор. — Чрезвычайно интересные…
Он остановился, обвел вокруг себя взглядом и, выйдя в спальную, снова склонился над мертвым телом Баратаева. У постели ярче горели высокие свечи. Кисея казалась желтой.
— Чрезвычайно интересные… Чрезвычайно интересные… — бессмысленно бормотал Ламор.
«Ну, и он, кажется, тоже с ума спятил», — подумал Штааль с удивлением.
— Так я вам больше не нужен? — нетерпеливо спросил он.
— Не нужны… Благодарю… Более не нужны.
Они вместе спустились к выходу. В коридоре Штаалю показалось, что где-то вдали слышна тихая музыка. Везде были зажжены свечи. На площадке квартальный поручик, галантно улыбаясь, разговаривал с той же женщиной. «Все перебрали?» — спросил он и игриво подмигнул Штаалю. Лакей подал шубу старику.
— Прикажете извозчика позвать?
— Сбегай за двумя извозчиками, — сказал Штааль, оглядываясь на женщину. Лакей выбежал на улицу.
— Вы куда? К Демуту? — спросил Штааль Ламора.
— Я?.. Да, в самом деле… Искренне вас благодарю за услугу… Кстати, я на днях уезжаю из Петербурга.
— Что так? Во Францию?
— Да, вероятно… Мне здесь больше нечего делать… Впрочем, и во Франции тоже нечего. Нигде больше…
Штааль смотрел на старика с недоумением, и вдруг ему снова, как когда-то при первом знакомстве, бросился в глаза восточный облик Ламора, точно обостренный измученным выражением. При дрожащем огне свечей лицо его было мертвенно-бледно. Древний, дряхлый, сгорбленный, Пьер Ламор медленно выходил в дверь, тяжело опираясь на палку. «Скоро помрет, не иначе», — подумал Штааль с сожалением.
— Тогда позвольте вам пожелать… — начал он. — От всей души…
— Благодарю вас.
— Так… вы когда же едете? — спросил Штааль, не зная, что сказать.
— Я?.. Куда?.. Как только будут готовы бумаги. La podorojna, — с трудом улыбаясь, выговорил Ламор.
В тумане, к облегчению Штааля, показались сани. Лакей стоял в них боком, держась за плечо извозчика.
— Одного нашел, барин, — запыхавшись, сказал он, соскакивая. — Совсем перепился народ.
— Для вас есть извозчик, — обратился Штааль к старику. — К Демуту отвези барина… Так до свидания. Всего, всего лучшего…
— Прощайте, — сказал старик глухо. Сани тронулись. Штааль довольно долго смотрел вслед Ламору.
— Прикажете на Невский сбегать? — разочарованно спросил лакей, видимо ждавший начая.
— Ну да, сбегай, — приказал Штааль. Он поднялся по лестнице, чтоб не оставаться в передней с прислугой. Ему хотелось еще взглянуть на женщину в передничке. Но ни ее, ни квартального на площадке больше не было. Штааль пошел по неровному узкому коридору, припоминая расположение комнат в мрачном доме. Вдруг он явственно услышал доносившуюся издали музыку. «Что за неприличие?» — подумал Штааль. Он свернул из коридора и на цыпочках прошел через длинную нежилую комнату с закрытыми ставнями. В ней было темно. За этой комнатой, Штааль помнил, находилась небольшая гостиная. Он приоткрыл дверь. Спиной к нему в гостиной, освещенной одной горевшей над клавикордами свечой, играл Дмитрий Бортнянский. «Ах, он еще тут? Ну, ему можно играть, для него это все равно что молитва…» Штааль оставил дверь полуоткрытой и уселся на диван в темной комнате. Он слушал минуты две, уставившись глазами в бледную дрожащую полосу света на ковре. Вдруг он почувствовал сильный нервный удар. У него внезапно прервалось дыхание.
Штааль так до конца жизни и не узнал, что играл в день цареубийства Бортнянский в доме своего умершего друга. Может быть, это было импровизацией. Может быть, никогда это и не было записано. Одаренный чуткостью и слухом, Штааль не имел музыкального образования, не знал даже нот. Впоследствии что-то в концерте Бортнянского «Скажи ми, Господи, кончину мою» напоминало ему эту музыку. Одна — очень страшная — ее фраза походила на мелодию Сен-Готардского убежища. Они говорили об одном и том же, о смерти. Штааль слушал с расширившимися глазами, со все росшим душевным смятением. Он сам не мог понять, что с ним случилось.
Ему казалось, будто он только теперь очнулся от непонятно долгого, изменчивого, томительного сна. Он был во сне и на льду Невы перед тропинкой, шедшей к Петропавловской крепости, и у Талызина, слушая жгучую речь Палена, и у дверей спальной, в которой душили императора, и в долгие постыдные часы, последовавшие за ночью убийства. Самые низменные его чувства, самые циничные фразы и мысли, приходившие ему в голову, были сном, от которого лишь теперь пробудило его то, что играл, о нем играл, один из величайших композиторов России. В музыке Бортнянского слышались Штаалю и люди, замученные в Тайной канцелярии, и задушенный в эту ночь царь, и крик камер-гусара Кириллова, и душевная мука Талызина. В ней была вся та необыкновенная, несчастная, ни на какую другую не похожая страна, в которой счастье жить было послано и царю, и камер-гусару, и Талызину, и ему, Штаалю. В версте от дома Баратаева, в той комнате волшебного замка, трясущийся от ужаса художник раскрашивал кистями в эти минуты изуродованное лицо мертвого императора. Где-то в другом месте, уткнувшись лицом в подушку, сдерживал рыданья новый самодержец, так богато одаренный, так ужасно начавший царствование. Фраза росла грозно, росла беспощадно… «Да, все кончено!.. Загублена жизнь, искалечена душа, кости помяты, все выжжено в сердце. Но и у других тоже все кончено», — почти с радостью говорил себе Штааль. Он думал о Баратаеве, лежавшем под кисеею с медными монетами на глазах, думал о Ламоре, которого никогда больше не суждено ему увидеть, думал о собственной, близкой до ужаса смерти. Так странно связала его судьба и с Баратаевым, и с Ламором, и с царем, так все в ней было случайно, так легко все могло быть по-иному. Штааль чувствовал мучительное бессилие, безотчетный страх перед жизнью. «Умру, через день забудут, ничего не останется, но ни от кого ничего не останется… Разве от него, от этого худо одетого бедного человека… Нет, и над ним, как надо мною, есть то, перед чем мы безвластны, то самое, о чем он играет…» Звуки слабели. Начиналась новая музыкальная фраза. «Нет, нет, я знаю, здесь начался обман, — жадно вслушиваясь, говорил Штааль. — Обман, обман… На это я не поддамся, не поддамся, не поддамся», — бессмысленно твердил он, стискивая зубы.