Наталья Павлищева - Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
Он не мог представить, что раба может и не пожелать броситься ему на шею. «Такого быть не можно, – самодовольно думал он, – еще в стольном граде липли ко мне девки, как мухи на гречишный мед». Лишь одно смущало: «Как бы Пургас не подгадил?», но, представив лицо и тщедушную фигуру Пургаса и мысленно сравнив ее со своей богатырской статью, он напрочь отметал возможность того, что Пургас может опередить его.
Поначалу все шло как по маслу. Янка стала захаживать к нему в горницу, да несколько раз на дню; и вид у нее был завсегда печальный, и казалось Васильку, что ее глаза излучали мольбу: «Уж ты пожалел бы меня, рабу сирую! Истомилась я без тебя, вся высохла».
«То-то, – торжествовал про себя Василько, – не то еще будет!» – и делал задумчивое, далекое от мирских страстей лицо. Но, как Янка отвернется, он глаз с нее не сводил.
Одно настораживало. Приснился ему сон. Он сидит за столом, а на столе яства дивные разложены, и не терпится ему их попробовать, но гордыня обуяла. Слишком мнят о себе те яства: вот какие мы пахучие; ишь, какие мы румяные и упругие. Так пусть полежат, слегка поморщатся, немного навязчивый дух потеряют. Смотрит на них Василько и радуется, что терпелив и крепкодушен. Но постепенно овладевает им беспокойство: пока он любуется и кичится, те яства и собака есть не пожелает. И чем более смотрит Василько на стол, тем все сильнее досадует: на плодах уже румяны поблекли, иные из них сморщились и дух уже они источают не такой пригожий. Не выдержал Василько, принялся за яства, а они уже мягки, горьки и кислы.
Глава 20
Чернец пожаловал внезапно. Он стоял у раскрытой настежь двери горницы и добродушно, заискивающе улыбался из-за плеча Пургаса.
Его появление было таким неожиданным, что Василько растерялся. Он недоуменно воззрел на чернеца, затем вопросительно на Пургаса, будто молчаливо допытываясь у холопа: «Что скалишься, пес? Ты кого привел?», и только потом признал Федора.
Василько поднялся с конника и поспешил навстречу гостю. А поспешать-то ему было не надобно: чернец не князь, не боярин и не явился в окружении заносчивых и крутых слуг, а приплелся один как перст, да не ко времени, после обеда.
Чернец, подталкиваемый в спину Пургасом, вошел в горницу. Не дойдя до Василька, остановился и давай креститься на икону, кланяться земным поклоном.
Он был в ветхой овчине, в рясе и клобуке. Лицо, казалось, еще более потемнело и обветрилось, борода стала длинней и круче, чем ранее, клонила в сторону.
– Проходи, добрый человек! Садись за стол! – пригласил Василько, указывая на красный угол. Ему было неловко от того, что принимает гостя неуклюже и неумело, и слова, которые говорил, будто шли не от сердца.
Федор под образами сесть не захотел, он вообще не хотел садиться. Василько чуть ли не силком заставил его опуститься на конник. Сам же сел под образами, по-господски. Пургас поместился на ларе и не спускал глаз с занимательного гостя.
Чернец обвел взглядом горницу и одобрительно сказал:
– Ладная у тебя горенка, свет Василько! И тепла, и просторна, и без всяких нелепиц, кои только женской светлице пригожи.
От такой похвалы Васильку полегчало, исчезла скованность, и он почувствовал себя так, словно перед ним собинный друг, с которым не нужно кривить душой или злобствовать.
– Почему долго не шел? – спросил он.
– Разве от Савелия так запросто уйдешь? То конюшню поправь, то сена с пожни привези, то лес вали… Так вцепился, так вцепился, ну чисто паук! Я ему о том прямо сказал: «Не Савелием тебя надо называть, а пауком! Как паук сосешь ты из меня силушку». Не обиделся, засмеялся, – молвил Федор, беззлобно улыбаясь.
– Добрый крестьянин Савелий? – спросил Василько.
– Пригожий! – охотно подтвердил чернец. – Савелий крестьянин не худой, крепкий. Только есть у него червоточина, и она-то весь его дальнейший путь испортить может.
– Какая? – подивился Василько.
– Все норовит не прямиками идти, а околицами. Больно лукав. Иное дело прямо сделать можно, так нет, Савелий все хитрит, изворачивается, и невдомек ему, что не столько своим лукавством другим людям досаждает, сколько себе пакостит. Ведь если бы он делал все честь по чести, то и душу в чистоте сохранил, и христиан не обидел, и прибыток его стал больше. А то на свои лукавства Савелий тратит непомерную силушку. Сказал бы мне прямо: «Помоги, Федор, рабу божьему Савелию! Я тебя за то кормить и поить стану», нечто я бы упирался. Так нет, поил и кормил меня Савелий три дня и три ночи, а потом и речет: «Ты ел и пил мое, теперь помоги мне!» Да я бы и без угощения подсобил. И наказал крепко-таки Господь Савелия: настолько привык он лукавить, что нелепое орудьице сделать прямо не может, все норовить исхитрить. Так и тратит свою силушку впустую; а на старости лет встрепенется, хлопнет себя по лбу, спросит: «Что же я получил за свои лукавства?» и поймет, что ничегошеньки-то он не получил. Взвоет тогда Савелий почище лютого зверя от бессилия, от осознания, что уже нельзя поправить свою загубленную жизнь.
– Ты ему о том сказывал? – спросил Василько.
– А то как же. Только мои слова ему не по нраву пришлись. Да он и не понял меня, обиделся, засопел, затем возглаголал: «Ты-де пил и ел у меня так много, что тебе нужно еще мой двор убрать». Наверное, подумал, что я куны либо брашну просить буду. Эх, Савелий, Савелий! жаль мне тебя, бедный человече, – чернец вздохнул, перекрестился и негромко забормотал: – Прости его, Господи! По скудоумию своему Савелий грешит. Наставь его на путь истинный…
«С чего это он печалуется о Савелии?» – удивился Василько и спросил:
– Что тебе тот Савелий? Почему печалуешься о нем?
Федор улыбнулся своей прямодушной улыбкой, но его глаза были печальны. Он как бы не понимал, отчего Василько не дойдет своим умом до того, что так просто и ясно.
– Жалко мне Савелия, – сказал он тихо.
– Нечто Савелий тебе сродственник либо друг? Таких, как Савелий, на нашей земле тьма-тьмущая, и если каждого жалеть, души не хватит, – молвил Василько, пораженный этим странным ответом.
– Да ведь человек – божье создание! – ответил чернец. – Тут собаку пожалеешь, а человека сам Бог велел.
– Человек в грехе зародился, в грехе и помрет! – веско сказал Василько. – Сам дьявол того не помыслит, что человек сотворит прибытка ради!
– Есть правда в твоих речах, – охотно согласился чернец.
Василько только сейчас отметил и поразился, что еще ни разу не слышал от чернеца встречного и несогласного слова.
– Верно речешь, зол человек! – продолжил Федор. – Только если об этом все время думать, то умом помрачишься, хуже лютого зверя будешь и ни постом, ни молитвами, ни поклонами души не поправить. Да, зол человек! Но сколько добрых дел им сотворено, сколько мудрых Христовых словес по земле посеяно, сколько невиданных красот понаделано. Был я в Боголюбове и дивился деянию рук человеческих; а Златые врата во Владимире? Да что Златые врата? Что было на том месте, где сейчас твое подворье стоит, лес дремуч, комары да мошки, лютый зверь, вепрь, медведь косолапый, а человек пришел, выбрал место строевое и хоромы срубил, землю вспахал, жито посеял. Сидим мы в горнице, и тепло нам, и светло, и приятственно, а кто печь сложил? Кто свечу сотворил? Кто клеть срубил? Человече! Принесут нам питие, брашну, и будем мы вкушать, славя Христа, а кто рыбу поймал? Кто тесто месил? Пироги пек? Человече! Нечто злому человеку добрые дела ведомы? Зло токмо губить может… Нет, больше на белом свете добра! Господь, верно, радуется, видя деяния рук человеческих, верно думает: «Хорошо же я сотворил человека! Каким ладным да прытким оказался, каким крепкодушным стал!»
– А сказывают, что слаб человек, – не унимался Василько, – что жаден, охоч на многие пакости.
– Слаб человек? – изумился чернец. «Неужто согласится?» – Василько насторожился; он поймал себя на том, что перечит гостю озорства ради: «Ты такой многоречивый и глаголешь красиво, а я вот сейчас скажу встречное слово и посмотрю, как ты изловчишься».
– Верно молвишь! Только слаб человече в нелепицах, а в добрых делах упрям. Вот, крестьянишки твои жито сеют, растят, убирают, а нечто им неведомо, что в наших местах крестьянствовать заповедано: кругом леса и топи, летом в чащобу не ходи, потому что комар доймет, зверь загрызет, и тепла нам по крохам отпущено, иной раз дней пригожих и ясных по пальцам можно пересчитать. Нечто можно здесь крестьянствовать? Уж лепше бежать в теплые края, к Лукоморью, да нежиться на солнышке, поганым угождая. Так нет, наш человече самого Господа перехитрил. Господь ему снега, морозы и метели, а человече – в клеть и к печи; Господь – лето куцее, а человече работу скорую; Господь – дожди и ненастье, а человече пироги жует, квасок попивает. Нет, силен человек! По грехам моим кажется мне, что сам Господь его крепкодушию поражается и дивится, что уже иной раз и совладать с ним не может! Господи, прости меня грешного за негожие помыслы! – Федор принялся креститься.