Иван Наживин - Распутин
— Пусть! Может быть, с военной точки зрения эти семь немцев на одной пике и нелепость, не знаю, так как я никогда — ха-ха-ха… — не держал пики в руках, может быть, даже никакого Кузьмы Крючкова и на свете нет совсем и не было, но это воодушевляет, это поддает жару нашим добросовестным <воинам>, и поэтому это нужно. Вы знаете, я всегда был противником войны, но если уж драться, то драться как следует. Они с нами не церемонятся, а мы, что же, будем по совету Толстого не противиться злу насилием? Слуга покорный! Почитайте-ка, что их майор Прейскер в Лодзи разделывает…
И он держал газету в состоянии белого каления. Губернатор, зорко цензуруя ее, все же, видимо, теперь благоволил к ней, тираж резко поднимется с каждым днем, Петр Николаевич чувствовал себя совсем победителем, говорил громко и уверенно и, смело пересматривая свою прежнюю идеологию, утверждал, что мы были слишком уж большой размазней и олухами царя небесного. У него вышли из-за его воинственности два серьезных столкновения с Евгением Ивановичем, которого прямо мучил этот тон ликующего людоеда и который втайне уже подумывал, как бы совсем расстаться с Петром Николаевичем. Но как всегда, на последний шаг он не решался: кто знает, может быть, он, Евгений Иванович, чего-нибудь тут не видит, чего-нибудь не понимает? Он чувствовал за Петром Николаевичем какую-то страшную силу и не находил в себе мужества восстать против нее хотя бы даже только в четырех стенах редакции своей собственной газеты. Ему казалось совершенно невероятным, что все эти тысячи и тысячи министров, виднейших общественных деятелей, ученых, духовенства и прочих, поддерживая все это, ошибаются…
Евдоким Яковлевич тоже был настроен очень воинственно. У него умерла старуха мать, и в доме верховодила всем Дарья: она кричала на детей, хлопала, когда нужно, дверью и гремела сердито посудой, ее кавалеры как будто не оставляли ее по-прежнему своим вниманием, она стала попивать, и все чаще и чаще стали пропадать из дома всякие вещи. Должного внимания всему этому Евдоким Яковлевич отдать не мог: он пылал воинственными огнями. Но между ним и Петром Николаевичем были все же очень глубокие разногласия по этому поводу: Петр Николаевич не допускал никаких рассуждений о внутренних делах, пока длится война — все для победы! — Евдоким же Яковлевич думал, что надо пользоваться моментом и вырывать у правительства одну уступку за другой, стараясь, конечно, не вредить интересам фронта, а напротив, всячески этому фронту помогая. И он с удовольствием перекалывал в редакции на большой стенной карте маленькие трехцветные флачки все вперед и вперед, когда развивалось русское наступление в Восточной Пруссии, и с великим неудовольствием и всяческими задержками переносил германские флачки внутрь Бельгии и старался на эту сторону карты не смотреть. Он обстоятельно и с огоньком писал о furor teutonicus — латыни он, кончивший только городское училище, не знал, но словечко это, вычитанное им в столичных газетах, ему очень нравилось — и негодовал ужасно, когда немцы стали стрелять в колокольню Реймса: помилуйте, это совершенно недопустимый вандализм!
Вихрастый и носастый Миша, студент, откровенно презирал всю эту буржуазную канитель, как он говорил, был твердо уверен в скором восстании пролетариата в Германии и во Франции, а затем, конечно, и у нас и готовился к этому перевороту, за которым, конечно, наступит для человечества золотой век. Григорий Николаевич все гостил у самарских сектантов и прислал оттуда две корреспонденции о настроении самарской деревни вообще и сектантского мира в частности. Петр Николаевич пришел прямо в ярость при чтении его донесений. Помилуйте, что пишет?! Плач и рыдание… вой баб по запасным… какие-то дикие протесты… Нет, нет, пораженцам — словечко было уже изготовлено и пущено в оборот — в его газете не место! И он, изорвав, отправил корреспонденции Григория Николаевича в корзину. Митрич совсем перестал ходить в редакцию, во-первых, потому, что его очень тяготила эта воинственность, а во-вторых, потому, что он вообще был очень расстроен: продажа дома в Москве определенно не клеилась, и противно это было его принципам, и мучительно иметь дело с разными маклаками, которые, видя его полную неопытность в делах практических, всячески хаяли его дом и давали за него разве только четвертую часть цены. Ко всему этому присоединялось крайне неустойчивое настроение и раздражительность жены, которая по-прежнему очень тяжело переживала критическое время женщины. Сергей Терентьевич испытывал большую душевную смуту и не знал, на чем остановиться: с одной стороны, нельзя же и немцу поддаваться, а с другой, очень уж все это погано…
В поведении Нины Георгиевны чувствовалась какая-то неуверенность и нервность, точно она хотела сыграть очень крупно, но не знала, на какой же номер ставить, и боялась немножко, что игра сорвется. Ее муж, Герман Германович, народный представитель, очень редко и очень на короткое время наезжал из Петрограда, чтобы познакомить своих избирателей с положением дел. Его избиратели в количестве пятнадцати человек — остальные два с половиной миллиона жителей губернии не ставились, и вполне основательно, ни во что — собирались в его квартире, пили чай с печением «Альбер» и вишневым вареньем и чувствовали благодарность к Герману Германовичу, что он — он стал такой значительный, важный — снисходит до беседы с ними. Но снисходить-то он снисходил, а говорил им все же далеко не все, что знал. По его явной программе немца надо было, конечно, бить, а затем, справившись с германским милитаризмом, предъявить счет дома, а по программе тайной и единственно действительной надо было быть прежде всего начеку: петербургскому правительству из этой грязной истории, понимал он, выпутаться будет весьма трудно, а из этого следовало, что его шансы росли с каждым днем, росли настолько, что он уже от программы минимум переходил все более и более к программе максимум и в тайных мечтаниях своих видел Россию со всеми ее безмерными богатствами в самом непродолжительном времени у своих ног. В его отсутствие все чаще и чаще раздавался в его уютной квартирке условный телефон — сперва длинно, а потом коротко, — и Нина Георгиевна потушенным голосом намеками говорила о чем-то непонятном, а в трубке уверенно дребезжал бас…
Очень часто забегала теперь в редакцию Сонечка Чепелевецкая, которую война захватила на каникулах в России и которая всегда расспрашивала только о двух предметах: скоро ли кончится эта дурацкая война и скоро ли поэтому можно будет ей возвратиться в Цюрих в университет, а если это будет не скоро, то скоро ли начнется революция? За это отношение ее к войне Петр Николаевич возненавидел ее зеленой ненавистью, но так как она была еврейка, то никаких репрессалий против нее он не предпринимал, ибо угнетать евреев неприлично.
Князь Алексей Сергеевич Муромский только что возвратился из Петрограда, где состоялось очень важное совещание разных крупных общественных деятелей, на котором присутствовали члены Государственной Думы, члены Государственного Совета, лидеры крупных политических партий и даже, говорили, несколько генералов. На совещании обсуждался, во-первых, ужасающий факт, который открылся вскоре после начала военных действий: вопреки уверениям военного министра Сухомлинова, у русских армий не оказывалось ни снарядов, ни вооружения, ни снаряжения. Если сказать об этом открыто, то это вызовет панику в армии и взрыв негодования в стране, а скрыть — как же тайно исправить это ужасающее, преступное упущение проклятого гнилого правительства? После долгого и всестороннего обсуждения было решено: страшный факт этот всемерно держать в тайне и всячески искать выхода из создавшегося трагического положения, отнюдь все же не преувеличивая его значения, так как война, само собою разумеется, долго продолжаться не может — максимум три, четыре месяца! — и мы, может быть, с помощью наших доблестных союзников, то есть прекрасной Франции и благородной Англии, сумеем этот срок продержаться. Во-вторых, необходимо было сплотить все общественные силы для совместной борьбы с происками тайной германофильской партии, во главе которой, по слухам, стоял очень близкий царице Борис Иванович фон Штирен, а за его спиной прятался всемогущий старец Григорий Распутин. Правда, царица всячески демонстрировала свою враждебность Германии и преданность доблестным союзникам, но верить этому было нельзя: конечно, в глубине души она сочувствовала немцам. А так как всем было известно, как сильно было ее влияние на слабого и нерешительного царя, то это представляло очень большую общественную опасность для дела обороны страны и для всего будущего России: победа германофилов неизбежно повлекла бы за собой победу всяческой реакции, то есть гибель России. По этому пункту было решено путем печати и устно повести самую усиленную агитацию и в армии, и в стране за борьбу до победного конца, jusqu'au bout, до последней капли чужой крови, а параллельно надо было вести борьбу и с безответственными влияниями при дворе. Конечно, даже самый факт этого совещания был сохранен в строгом секрете; тем не менее все, кому было это нужно и не нужно, знали о нем решительно все… от участников совещания! Было так ведь приятно показать себя человеком своим в высоких сферах политики, посвященным во все ее мистерии…