Юрий Вяземский - Великий понедельник. Роман-искушение
– В тайне всё сохраню, можешь не сомневаться, – быстро повернувшись к Пилату и с тоской на него глядя, ответил Максим. – Что же касается того, согласен или не согласен, буду ли помогать… У меня сейчас слишком мало информации, чтобы тебе ответить. Дай мне подумать…
– Даю тебе час. Больше дать не могу, – ответил Пилат и стал смотреть Максиму в переносицу.
– А что будет, если я отвечу отказом? – вдруг спросил Корнелий Максим и опустил глаза.
– Ты огорчишь меня и разочаруешь, – безразлично ответил Пилат.
– И сколько я проживу после… после твоего огорчения? – снова спросил Максим.
– Не знаю, – сказал Пилат и взгляд свой перевел на лоб начальника службы безопасности. – Сколько боги тебе отпустили, столько и проживешь, наверное. – Пилат сделал паузу и продолжал тем же холодным тоном: – Я же, взяв с тебя клятву, что будешь хранить молчание, быстро переведу тебя на какую-нибудь хорошую и тихую должность. И также пообещаю тебе, что ничего против тебя предпринимать не буду… Но на прощание снова повторю: навстречу смерти идешь, Корнелий Максим.
Помолчали.
Потом Максим спросил:
– Можно я пойду и спрошу, что у них там стряслось?
– У кого стряслось? Куда пойдешь? – прищурившись спросил Пилат.
– У центуриона и твоего секретаря.
– Не надо. Пусть сами подойдут.
– Они не подойдут. Будут стоять и ждать у фонтана.
– Откуда знаешь?
– Я им категорически запретил выходить в сад и приближаться к беседке.
– Ты запретил? Надо же, – ухмыльнулся Пилат и разрешил: – Ладно. Иди.
Максим тяжело поднялся с ложа, вышел из беседки и гусиной своей походкой заковылял в сторону фонтана.
А Пилат, словно в изнеможении, откинулся на ложе и закрыл глаза.
Максим назад не вернулся. Переговорив с Лонгином, он вместе с ним удалился в сторону казарм. А к беседке направился и скоро вошел в нее Перикл, раб и секретарь префекта Иудеи.
– Максим разрешил мне доложить тебе, – сказал Перикл. – С полчаса назад какой-то то ли пророк, то ли смутьян при посредстве своих многочисленных сообщников устроил в Храме сущий дебош.
– Что конкретно учинил? – устало спросил Пилат, не открывая глаз.
– Выгнал торговцев скотом. Напал на менял и опрокинул их столики.
– А кто таков? Личность безобразника пока не установили?
– Некий Иисус из Назарета. Он, кстати, не первый раз уже… безобразничает в Городе.
– Иисус?! – вдруг радостно воскликнул Пилат, открыл глаза и мгновенным движением сел на ложе. – Иисус, говоришь?! Надо же. Сколько же у них этих самых Иисусов?! Не слишком ли много на мою бедную голову?!
Глава девятнадцатая
Какой властью?
Полдень
– Не слишком ли много на мою голову?! Теперь еще и этот Назаретянин! – ворчал Амос, начальник храмовой стражи, выходя из Зала поучений в колоннаду Царского портика.
Во Дворе язычников толпа уже разделилась почти на две равные части. Одна часть народа обступила Иисуса слева от Красных ворот, и Он им что-то говорил, а они слушали. Другая же часть посетителей Храма отодвинулась в сторону и, стоя посреди двора, в напряжении ожидала, глядя то на толпившихся возле Красных ворот, то в сторону Царского портика.
И вот, из дверного проема выступила на мозаичный пол, миновала четыре ряда высоких белых мраморных колонн и спустилась во Двор язычников торжественная и грозная процессия старейшин, священников и книжников.
Во главе процессии в белых одеяниях и белых тюрбанах на голове медленно и тяжело вышагивали два седовласых и седобородых старца – авва Ицхак из рода Камгифов, хранитель святынь и бывший первосвященник, и Наум из рода Ханнанов, заместитель первосвященника Иосифа Каиафы по богослужениям и начальник над всеми священниками Храма. Чуть в стороне от них шагал низкорослый, но кряжистый, крепкий и словно квадратный Амос. Человек двадцать священников, книжников и законников синедриона в белых, голубых и светло-зеленых мантиях и талифах шли позади аввы Ицхака и преподобного Наума. А слева и справа от процессии в кожаных шлемах и с копьями в руках шагали храмовые стражники.
Незыблемые, как устои их веры, непреклонные, как мраморные храмовые колонны, суровые, как стены Иерусалима, и непреступные, как Антониева башня, двигались они через двор в сторону Красных ворот и народа, а лица у всех были каменные и застылые, и издали незаметно было, что они между собой разговаривают.
На самом же деле двое из них, стараясь сохранять неподвижность лица и едва открывая рот, переговаривались друг с другом, точнее, договаривали то, что не успели договорить.
– Вообще-то, это не мое дело, – тихо и раздраженно говорил Наум. – С погромщиками должен разбираться Елеазар. Ведь это он отвечает за храмовую торговлю – пусть и наводит порядок.
– Не нашли мы его, – спокойно возражал Амос. – Повторяю: одни говорят, что он отправился к Пилату, другие утверждают, что вместе с Ханной поехал на Елеонскую гору…
– Давно надо было арестовать этого Назарея, – спустя некоторое время сказал Наум. – Ведь было же постановление синедриона.
– Было. Но он скрылся. Никто его в Иерусалиме не ожидал… И в голову никому не могло прийти, что он снова сюда явится, зная о том, что объявлен в розыск и что даже награда назначена за информацию о нем, – сказал Амос.
– А вчера.
– Что вчера?
– Вчера почему не арестовали?
– Вчера было слишком много народа, – ответил Амос.
– А сегодня что, меньше, по-твоему? – спросил Наум.
– Сегодня еще больше. Сегодня совсем неудобно.
– Вам, видишь ли, неудобно. А мне неужели удобно бросать все дела и возиться с этой галилейской деревенщиной?
– Пусть тогда авва Ицхак допросит его, – предложил Амос, и оба они, Амос и Наум, скосили глаза на шедшего рядом грустного и задумчивого старца. Но тот был сама отрешенность, ни на кого не смотрел и ничего не слышал. И потому Наум обреченно проговорил:
– Ладно. Задам ему вопрос, о котором договорились. Пусть попробует ответить. А дальше посмотрим, что с ним делать.
– Да, будем действовать по обстановке, – согласился Амос.
– Задам ему вопрос, – повторил Наум. – А ты вели стражникам, чтобы были рядом. И следи за реакцией в народе.
– Ты только сдерживайся, когда будешь говорить с ним, – попросил Амос.
– Ты лучше стражников своих сдерживай и за ними смотри. Говорят, некоторые из них тоже участвовали в погроме, – зло процедил Наум.
– Они уже под арестом и будут строго наказаны, – спокойно ответил Амос. – Те, которые с нами сейчас, – самые стойкие и проверенные.
– Но сколько их?
– Тридцать человек в отряде.
– Всего тридцать, – грустно вздохнул Наум. – А вон, смотри, сколько народа. И у него самого, говорят, учеников чуть ли не сотня.
– Только не нервничай и не гневайся. А остальное – мое дело, – сказал Амос, саган и главный начальник стражников.
Всё это достаточно тихо и скрытно говорилось, и, разумеется, народ, на который они надвигались, ничего не слышал и слышать не мог. И шедшие за Наумом и Амосом священники и книжники тоже не слышали, за исключением разве первого ряда, в котором вышагивали два священника черед, один судебный законник и ловко пристроившийся к ним сбоку один фарисей в бесцветном плаще – тот самый Каллай, который ночью подслушивал из-за пальмы Фаддея, а после явился с докладом в дом Матфании. Каллай слышал.
Народ же, столпившийся в центре двора, следил за процессией с того момента, когда она вышла из Царского портика, а когда она дошла до уровня Шаллекетских ворот, развернулся к процессии лицом. И теперь, когда старейшины и священники дошли до ступеней и стены, огораживавшей Двор женщин, в этой толпе кто-то тихо вскрикнул: «Идут!» И сразу несколько голосов очень негромко подхватили: «Идут!», «Идут!», «Тихо!», хотя и так было слишком тихо для Двора язычников, в котором не было теперь ни скота, ни торговцев с менялами, и люди в этой тишине не желали разговаривать с непривычки или от страха. И едва первая толпа напряглась и вскрикнула, как сразу и во второй толпе, обступившей Иисуса, произошло быстрое и виноватое движение: люди отшатнулись от Христа, обратились к Нему спиной и выстроились вдоль ступеней, с севера на юг, напротив первой толпы, которая также рассредоточилась и выстроилась, образуя проход для почтенных и важных, великих и сильных. И чем ближе процессия приближалась к народу, тем больше эти шеренги отодвигались назад и расступались в стороны, освобождая дорогу для тех, на кого смотреть было боязно и еще страшнее было ненароком подвернуться им на пути и осквернить благородных и праведных своим нечестивым прикосновением. И так они друг друга словно гипнотизировали: толпа проникалась робостью и благоговением, а шедшие в процессии преисполнялись еще большей торжественностью и еще пущей важностью.
Пройдя между шеренгами народа, старейшины и священники приблизились наконец к Иисусу и ученикам его, и лишь тогда лица их утратили прежнюю окаменелость. Лицо преподобного Наума стало свирепым, морщины на лбу словно надавили на седые густые брови, а те наползли на глаза и прикрыли их, сузив и заострив взгляд, который и без того у Наума был тяжелым и острым. Авва Ицхак, напротив, широко раскрыл свои старческие подслеповатые глаза и взглядом своим, выпукло-страдающим и детски-обиженным, принялся как бы ощупывать лицо Иисуса. Амос же осклабился и, медленно переводя взгляд с Христа на апостолов и с апостолов на других учеников, словно успокаивал их той приветливой и одновременно настороженной улыбкой, которой только чистокровные иудеи и выходцы из египетской Александрии умеют улыбаться.