Николай Платонов - Курбский
— Езжай влево! — неожиданно приказал Курбский Емельяну. Tor натянул поводья, оглянулся. — Ну чего встал — влево, на монастырь, езжай!
И они поехали влево. Курбский, покачиваясь, закрыв глаза, вызвал лицо отца Александра — загорелое, простое, его живые, даже веселые глаза, редкую спутанную бороду, залысины под выцветшей скуфейкой. Жив ли он, цел ли? Розыск начался уже давно, еще когда в Миляновичи заезжал владимирский войт с иезуитом Хмелевским — или Хмелевичем? — а теперь это бегство Иоасафа. Да, немалый урон — денег нет, и друзей почти не стало… Ехать Курбскому сейчас в монастырь, который, конечно, под усиленным надзором властей, было неразумно, но он ехал. Он вез с собой тяжкий груз таких вопросов, которые порой отнимали у него веру. Ответит ли на них беглый запорожец, хоть ныне и монах Александр? Вряд ли человек способен на такие вопросы ответить. Сам себе он, хоть и знает Писание много лучше иных людей, даже и монашеского чина, ответить не смог. Он приехал в монастырь под вечер во вторник первой седмицы Великого поста, в час, когда в храме звучал печальный речитатив: «Душе моя, душе моя, восстани, что спиши? Конец приближается, и имаши смутитися: воспряни убо да пощадит тя Христос Бог, везде сый и вся исполняяй».
Но Курбский этих слов не слышал: он отдыхал в монастырской гостинице и выспрашивал знакомого послушника-прислужника о новостях.
Иеромонах Александр обрадовался, благословил, потом обнял, прижал к груди; от рясы его уютно пахло воском свечным, просфорами и той старческой чистотой тела, которая бывает у иных легких и любящих баню русских людей. В его келейке-избенке было тесновато вдвоем, но уютно, на липовом скобленом столе лежал фолиант кожаный; Писания Иоанна Златоуста, перевезенные с греческого, и «Апостол» печати Ивана Федорова.
— Где ж такую ценность раздобыл? — спросил Курбский, садясь.
— Нашлись добрые люди… А ты, княже, с тела и с лица спал в воинских болезнях.
— Верно ты сказал: «в воинских болезнях». Вся эта их война — одно душегубство. Под Псковом я был без дела, болел, но всего навидался. А у вас тут беда: игумен сбежал, я слышал, казну похитил.
Отец Александр промолчал; улыбаясь глазами, он все так же ласково, открыто изучал князя, точно сравнивал то, что видел, с тем, что было. Курбского это не тяготило, хотя он не любил, когда его рассматривали в упор.
— Еле до тебя дошел, отец, — сказал он. — Занесло все, тропу не чистят. Как ты сам-то ходишь в монастырь?
— Кому ее чистить… Постарели мы, а новых послушников мало — всё в римские монастыри бегут.
— К чему бы это? Я тоже замечал. Я тебя тут о многом хочу спросить.
— Римская церковь иной раз земному потакает, чтоб души привлечь, — задумчиво сказал монах. — Но огульно ее тоже нельзя хаять, потому что Папа Римский — это еще не вся церковь.
— А что она есть?
— Она? Незримое и тайное в сердце. Почто, княже, меня смущаешь? Искушаешь? — с какой-то детской обидой спросил отец Александр. — Ты в богословии, всем ведомо, искусен, а я кто? Сам ответ в писаниях найдешь прежде меня.
Курбский смутился. Ему не хотелось уходить, хотя скоро отцу Александру идти служить по строгому великопостному уставу, а он, Курбский, пойдет спать, потому что нога у него болит и стоять долго он не может. «Но если я не буду стоял», то зачем сюда приехал?»
— Прости, отец, я спрашиваю искренно — не все, что написано, я знаю, да и не на все есть ответы.
— Коли б на все были ответы словесные и разумные, то зачем тогда вера? — спросил монах. — Тебе неможется, княже?
Он сказал это так неподдельно участливо, что Курбскому совсем расхотелось возвращаться в монастырь на главный остров.
— Я у тебя в храме постою.
Но он не простоял и половины службы — разболелась нога. Иеромонах заметил это и сказал, выбрав момент:
— Посиди, когда дам знак.
Но Курбский покачал головой: хоть в церковке было немного, как и всегда, народу, но ему было стыдно сидеть, когда дряхлейшие старухи стояли, и он остался стоять, превозмогая боль и гордясь своей выдержкой.
На другой день он не мог встать с постели. В пятом часу вечера отец Александр навестил его, принес просфору, посидел немного. Был он задумчив, отвечал скупо.
— Кто ж теперь у вас игумен?
— Из Киева поставили отца Иоанна.
— Ну и как он?
— Строг и начитан, слово пастырское сказал искусное.
— Почему же это Иоасаф сбежал? Да и куда тут сбежишь?
Монах покачал головой:
— Откуда нам, княже, знать про это? Разве мало у нас с тобой тайных грехов, о которых не только знакомцы, но и родная мать не узнала?
Курбский задумался, нахмурился.
— Тяжко мне жить, но не от болезни только, — сказал он, глядя в пол и перебарывая недоверие и стыд. — Множество сомнений терзают меня, а по ночам приходит соблазн или ужас, и не могу найти нигде покоя. — Он замолчал, еще больше нахмурился. — Хочу исповедаться хотя бы, если не допустите до причастия.
— Не допустим? — спросил отец Александр изумленно.
— Митрополит всея Руси Антоний отлучил меня от церкви по велению царя Ивана, — жестко выговорил Курбский. — И в Псково-Печорском монастыре мне в утешении отказали, хотя я всегда их почитал и защищал. Игумена я нового спрашивать… ну не хочу его спрашивать.
— В субботу литургия. Иди смело и со смирением к настоятелю.
— Но у кого же мне лучше…
— В субботу будет служить в соборе отец Павел, праведный и любящий Бога. Иди, княже Андрей, иди — и станет легче. Веруй!
— Но я хочу к тебе идти, отец, — сказал Курбский. — Только к тебе. К другому не пойду.
— Почему это? Но чтоб ты совсем не сбежал, что ж, я рад, хоть и недостоин. Приходи, все, чем Бог наделил, тебе отдам. — И он так улыбнулся, что быстрый напряженный взгляд Курбского смягчился, потупился.
Шел уже март, а Курбский все не уезжал из монастыря; рядом со стареньким и бодрым отцом Александром он чувствовал себя в безопасности, все странные сны и страшные воспоминания оставили его, он за время поста похудел и стал меньше хромать, совсем очистилась голова. Все вопросы, которые он задавал себе, а потом хотел задать отцу Александру, постепенно выветрились совсем или казались наивными. Он удивился, подумав об этом, и спросил монаха, почему так.
— Часто подобное бывает, — сказал тот, добродушно щурясь на мартовское сверкание. — Зачем человеку допытываться, если ему хорошо? Посмотри, березы уже зарозовели веточками, а стволы-то осин как сочны, зелены — скоро реки вскроются. Слава Богу, создавшему этакое диво! — Он снял скуфейку, отер лысину и опять надел. — Когда я в казаках жил, лишь иной раз только и увидишь красоту земную, а так круглый год как в тумане бродишь, будто бельма на глазах.
— И у меня так, — тихо сказал Курбский. — Жена написала, обижается, а то бы век здесь прожил… Приеду, думаю, продолжу свою повесть об Иване Васильевиче, и перевод «Златоуста» надо закончить…
— Не загадывай, княже: сколь проживем — не знаем…
— А долго ль мне еще жить? — жадно и быстро спросил Курбский и глянул испытующе, жестко, как давно не глядел.
Монах посмотрел на него внимательно, ответил не сразу.
— А что такое, княже, «жить»? — спросил он. — Вечной жизни нет предела…
— Я не про то, про земное..
Монах опять посмотрел, и доброе лицо его впервые помрачнело. Курбский был не рад, что спросил, — он боялся ответа.
— Земной — недолго… — строго ответил отец Александр. — Не спрашивай меня, княже, я что почую, то скажу, а может, это грех? Не спрашивай, не мучай себя: не о том надо мыслить — что пользы в пустых годах?
Курбский стоял, опустив голову, повторялось в нем неустанно: «Земной — недолго…» Он не мог сердиться на старика, но и примириться с этим не мог. Простились, однако, они хорошо; уезжая, Курбский обещал после Пасхи приехать опять — перед отъездом в Вильно к королю. Отец Александр пошел проводить его до мостков через замерзшую пока протоку. Лед уже почернел, выступили лужи в сахаристом снегу, слепило глаза мартом, цвенькали синицы. Иеромонах благословил, прижал и поцеловал Курбского.
— Где-нибудь, а увидимся, — сказал он. — Надежды не бросай, легче живи, князюшка. Тяжело тащишь, не гордись, не подымай сверх сил…
Возвращаясь из Владимира через Ковель в середине февраля, княгиня Александра Курбская-Семашкова узнала, что проехал в имение князь со слугами, и обрадовалась и испугалась: до сих пор она всегда чувствовала его господином строгим, как и до замужества, и вслух никогда не называла по имени, а только «милостивый князь», за что он сердился. Когда она нежданно из бедной шляхтенки — прислужницы Марии Козинской — стала княгиней, ей было это и странно, и чуть смешно, и, главное, страшновато. Только когда его привезли из Дерпта бального и слабого, ей стало проще — как сиделка она была даже нужнее ему, чем он ей.