Валериан Светлов - При дворе Тишайшего. Авантюристка
— Всяко бывало! — глубокомысленно произнес почтенного вида торговый человек. — Сказывала эта самая Марфуша и верно. Бают, она патриарху сказывала, что он в темнице дни свои окончит и власти своей решится. Что ж, разве не ее правда? В опале владыко, и не подняться ему теперь… Велики враги его.
— Что ж, может, и вправду когда-либо говорила, — задумчиво произнес Дубнов. — Вот она моему другу, грузинскому князю Леону, сказала, что счастья ему не видать и он в ранней юности помрет. По ее словам и вышло, — грустно докончил он.
— Что и говорить!.. Марфуша никогда зря языка не чесала, — заметил кто-то.
— А все ж она ведьма, а собаке собачья и смерть! — крикнул какой-то рыжий детина.
В это время к помосту подъехали дровни, на которых со связанными руками сидели приговоренные.
Это были: цыганка Марфуша, ее кума и корчмарка мещанка Ропкина и ключница Черкасского, Матрена Архиповна. Все они обвинялись: Марфуша— в колдовстве и чародействе, а две другие — в сообщничестве и пособничестве ей. Цыганка была обвинена в том, что будто бы покушалась влить зелье в питье царицы, и была приговорена к сожжению на костре; Ропкина — к сечению кнутом и отрезанию языка, а Матрена Архиповна, как соучастница в убийстве грузинского князя, присуждалась тоже к сожжению.
Марфуша сидела спокойная, и даже что-то величественное было теперь в ее исхудалой, измученной пыткою фигуре. Ее черные, горевшие лихорадочным огнем глаза с тревожным любопытством искали кого-то в многотысячной толпе, окружавшей помост. В худых, истерзанных на дыбе руках она судорожно сжимала какую-то ладанку, ее бледные, пересохшие губы нервно вздрагивали и что-то по временам шептали. При виде костра и приготовлений к казни она осталась совершенно равнодушной, только ее взоры устремились на безоблачное синее небо, точно она кого-то призывала оттуда в свидетели своих безвинных страданий.
Ключница Черкасского тоже мужественно вынесла все пытки, ни единым словом не выдав своего боярина. Она шла на смерть, оставшись ему верной рабой и готовясь теперь умереть за него.
Зато мещанка Ропкина голосила и причитала за всех трех. Зная, к чему она приговорена, она словно хотела наверстать возможность в последний раз поболтать языком.
Всех трех женщин ввели на помост. Они повернулись лицом к востоку и стоя слушали чтение своего приговора, в котором описывались все их вины и преступления и к чему они присуждались.
Прочитав приговор, пристав дал знак палачу, и он схватил первою Ропкину. Нечеловеческий крик раздался по всей площади, когда кнут опустился на обнаженные плечи корчмарки. Однако казнь продолжалась.
Толпа безмолвствовала, невольно охваченная ужасом.
Только недалеко от помоста, в маленькой кучке народа, было заметно движение. Кто-то силился выбраться из толпы.
— Уйдем, уйдем, Пров, голубчик, — трясясь, говорила молодая жена Дубнова, — тетушку Анисью мучают. За что, за что? Безвинна она…
— Молчи, молчи, — останавливал жену побледневший стрелец, — или и нашей погибели хочешь? — щептал он ей на ухо. — Братцы, пропустите! Сомлела молодуха, — выволакивал он жену сквозь толпу.
Вслед им неслись прибауточки и насмешливые замечания. Но задира-стрелец не обращал на них решительно никакого внимания, стараясь скорее убраться с площади; он не замечал, как, толкаемые из стороны в сторону, они приблизились к самому помосту.
Казнь над мещанкой Ропкиной уже совершилась. Она лежала на помосте с вырезанным языком, дико вращая глазами, из которых текли ручьи слез, и мыча бормотала что-то ужасное своим разинутым и окровавленным ртом.
Палач продолжал между тем свое дело. Он привязал к одному из столбов цыганку, к другому— Матрену Архиповну.
В ту самую минуту, как хворост загорелся у ног осужденных, Марфуша подняла руки к небу и крикнула громким, ясным голосом:
— Прости, народ православный, не виновна я в замыслах на царицу, одна у меня вина была…
Ее перебил пронзительный, душу раздирающий вопль из близстоявшей толпы:
— Матушка, ты ли это?!
Цыганка вздрогнула на своем костре, широко раскрыла глаза и устремила их с невыразимым ужасом туда, откуда раздался этот дорогой, близкий и так хорошо знакомый ей голос. Она увидала свою Танюшу. Но дочь уже не встретила последнего взгляда матери, она лежала в глубоком обмороке на руках мужа, который старался скорее унести ее с площади и спасти от беды.
А огонь между тем быстро делал свое дело. Дым взвивался клубами к небу, огненные языки уже лизали ноги казнимых, и их безумные стоны постепенно утихали. Скоро на столбах остались лишь обугленные трупы, и народ стал медленно расходиться по домам.
XI. Эпилог
Между тем в грузинских хоромах на Неглинной все ходили, уныло опустив головы. Царевна снаряжала Ольгу Джавахову и княжну Каркашвили в монастырь; юная княгиня и молодая девушка очень подружились в последнее время и целые дни проводили в грустных воспоминаниях о безвременной гибели Леона Джавахова.
Иногда к ним присоединялась и Елена Леонтьевна, которая стала еще молчаливее, еще бледнее; вокруг ее плотно сжатого рта легла какая-то складка затаенной тоски или горя, отчего ее прекрасное лицо стало еще суровее и как будто еще надменнее.
Царевич Николай очень возмужал; видно было, что смерть любимого воспитателя врезалась в душу юноши. Он рвался из России и не давал покоя деду, прося его взять с собой.
— Не могу я, не могу! — ответил совсем сраженный неудачей старый царь. — Куда я с тобой пойду? — спросил он внука. — Разве есть у меня свой дом, где голову преклонить? Видишь, русский царь отсылает меня домой, а где же у меня дом?
Грузины понуро слушали Теймураза.
— Ты еще окончательного ответа не получал? — спросил старика Николай.
— Вот жду царских послов, — безнадежно махнув рукою, проговорил Теймураз. — Да что мне послы? Наперед знаю их ответ.
И не ошибся храбрый старый воин.
Послом от Алексея Михайловича явился наконец князь Алексей Никитич Трубецкой.
— У великого государя, — начал князь после обмена обычными приветствиями, — война с польским и шведским королями…
— Слышал уже я это! — угрюмо возразил грузинский царь, но посол не обратил внимания на слова старика, хорошо понимая его горе и отчаяние.
— Так ты бы, царь Теймураз Давидович, — продолжал Трубецкой, — хотя бы какую нужду и утеснение от неприятелей своих принял, а ехал бы в свою Грузинскую землю и царством своим владел бы по-прежнему.
Горькая усмешка искривила поблекшие губы старого царя при упоминании о его царстве, но он ничего не сказал.
— А как царское величество с неприятелями своими управится, — продолжал посол, — то в утеснении и разорении видеть тебя не захочет и своих ратных людей к тебе пришлет; и теперь велел тебе дать денег шесть тысяч рублей да соболей на три.
— Великого государя воля, — ответил Теймураз, принимая дары. — Ожидал я себе государской милости и обороны, для того сюда и приехал, а теперь царское величество отпускает меня ни с чем. Приехал я сюда по указу царского величества, и в то время ко мне не писано, что все государевы ратные люди на его службе, если бы я знал, что царское величество ратных людей мне на оборону не пожалует, то я бы из своей земли не ездил.
— Ты говоришь, будто тебя царь отпускает в свою землю ни с чем, — возразил Трубецкой, — но тебе дают шесть тысяч денег и соболей на три; можно тебе с этим жалованьем до своей земли проехать, и ты бы этим великого государя не гневил.
— Дорог мне великого государя и один соболь, — сдерживаясь, проговорил Теймураз, — но при отце его, государеве, и заочно присылывано было ко мне двадцать тысяч ефимков, а соболей без счета; теперь мне лучше раздать государево жалованье на помин души, нежели в свою землю ехать да в басурманские руки впасть. Услыхав, что я еду к великому государю, турки, персияне и горские черкесы испугались: черкесы дороги залегли, в горах на меня наступали и ратных людей моих побили; я едва ушел. Потеряв своих ратных людей, ехал я к царскому величеству украдкой, днем и ночью, приехал и голову свою принес в подножие его царского величества и челом ударил ему внуком своим. Как увидел государевы очи, думал, что из мертвых воскрес, чего желал, то себе и получил. А теперь приезд мой и челобитье стали ни во что — насмеются надо мною изменники мои, горные черкесы, и до основания разорят. Чем мне отдану быть и душу свою христианскую погубить в руках неверных, лучше мне здесь в православной христианской вере умереть, а в свою землю мне незачем ехать! — Теймураз все больше и больше горячился, его седые брови грозно хмурились, а черные живые глаза сверкали суровым упреком. — На ком-то Бог взыщет, — взволнованным голосом продолжал он, — что басурманы меня, царя православной христианской веры, погубят и царство мое разорят! Великому государю какая будет честь, что меня, царя, погубят и род мой и православную христианскую веру искоренят? Я за православную христианскую веру с малою своею Грузинскою землею против турок и персиян стоял и бился, не боясь многой басурманской рати. Пожаловал бы хотя государь, велел проводить своим ратным людям, — утихая, докончил Теймураз.