Дмитрий Петровский - Повесть о полках Богунском и Таращанском
Щорс отвечал, что положение в Житомире напряженное, но он постарается выехать.
Вообще Калинин принял на себя командование бригадой — как было заранее условлено на случай болезни Боженко, — строго-настрого приказав всем знающим истинную причину болезни батька, то есть Филе, Гандзе, доктору и Чумаку, не разглашать этого до приезда Щорса. Бойцам было сказано, что батько заболел брюшняком.
Щорсу Калинин сообщил шифровкой, что батько отравлен, по-видимому, «царской водкой», что он потерял дар речи и что положение его, по его мнению, безнадежное; что подозрение об отравлении батька падает на близких к нему людей, но пока ничего не выяснено, ведется следствие; он просил Щорса при выезде захватить с собой лучших врачей для консилиума.
К утру батько, измученный болью и рвотой, наконец, забылся и уснул. Уснула, увидев, что Боженко спит, и Гандзя у его ног, уснул и Филя.
Калинин, зайдя с доктором на рассвете, застал в комнате Боженко эту странную картину. Но вдруг, видно потревоженный скрипом отворяемых дверей, батько проснулся и поманил к себе Калинина.
— Я, видать, помру, — с трудом сказал. — Отвези меня к Щорсу в Житомир.
— Хорошо, — сказал Калинин, радуясь, что батько наконец заговорил.
— Слухай сюды, — притянул батько к себе Калинина слабой рукой. — Хочу я бачити Кабулу. Написав?
— Написал, — ответил Калинин.
А потом батько, как бы вспоминая что-то важное, задумался, и слабая рука его вдруг упала на голову уснувшей возле него Гандзи.
— Не чнпайте мени ни, — сказал батько, — бо то не вона, цей французський коньяк ще з Шепетивки. Вылыйте увесь. Не вона… Видправ ии до родных у Дубно та виддай у приданое вид мене моих грошей тысячу карбованцев — бильш у мене ничого нема.
Гандзя проснулась и вскрикнула от радости, услышав батькин голос. Батько обнял ее, прижал голову и сказал:
— Дитина моя, немовлятко, бо я й не знаю, про що ти тут щебетала. Прощай, бо вже ми не побачимось. Выизжай, пока я живий, щоб не було тоби лиха. Дивись же, Калинин: за ней ти мени ответишь, щоб не зробили шкоди з невинной людины, бо я вас поубиваю! — вдруг сверкнул батько и снова свалился без памяти, устав от напряжения.
Он говорил все это с тяжелыми паузами, и Калинин видел, насколько существенно было все, сказанное батьком, и чего стоило ему напряжение этой речи.
— Филя, слышал? — спросил Калинин. — Надо отвезти ее до Дубно и тысячу рублей выдать из батьковых личных денег. Ты знаешь, где эти деньги?
Филя достал деньги и выдал их Калинину, но ехать с Гандзей до Дубно наотрез отказался.
— Я от папаши ни шагу! Батько умирает, а я тую стерву повезу? — начал он по привычке снова ругать Гандзю, забыв, что в эту ночь, плача вдвоем у смертного ложа батька, они помирились.
— Вези, тебе батько приказал везти.
— Вези, Филя!.. — вдруг неожиданно раздался голос Боженко, разбуженного жарким спором,
Филя заплакал.
— Хотя не вмирайте без меня, папаша, эх, не вмирайте!..
— Та не реви ты, немов та корова!.. — разгневался на него батько. — Що ж то ты мене живого ховаешь?[64] Мы ще повоюем… аж до Карпат!.. Не для того я и видсилаю вид себе, а для того, що миж боями — не тепер, так завтра, — щоб не пропала вона миж нами. Не до баб.
Гандзя ничего не понимала еще, когда Филя начал укладывать в сумки ее платья, Калинин протянул ей деньги, и, посмотрев на батька в недоумении, вдруг она поняла.
— Йидь, Гандзю, до отца до матери, там тоби краще буде, ниж миж нами. Ще довго нам битися. А що ти маешь тут без мене робиты? Йидь, не плачь!..
Но Гандзя плакала, и отбрасывала деньги, и ехать не хотела. Она обнимала ноги батька и рыдала.
Что было с нею делать? И Гандзя осталась в Таращанском полку, сделавшись в конце концов умелой санитаркой.
После этой сцены отказа Гандзи оставить умирающего батька и ехать домой у Калинина уже не оставалось и тени сомнения в том, что она не виновата, что яд подсунут другой рукой, и надо эту руку поймать.
Калинин уже догадывался, чья это рука.
Кабула примчался и привез с собой изяславльского доктора, который, выслушав и осмотрев батька, сказал, что есть еще надежда, что он останется жив, потому что организм у него невероятно крепок, да и, очевидно, яд был подмешан в коньяк не в смертельной дозе, но что вообще сейчас определить, каким именно ядом был отравлен батько, нельзя, потому что бутылка, из которой он был выпит, опрокинулась в суматохе, но что яд был, вероятно, очень силен, что возить человека в таком состоянии куда бы то ни было сумасшествие; нужен покой и уход; пока давать пить одно молоко, и лучше всего кислое; а дня через два будет видно: если батько не умрет, то, значит, организм победил и, может, еще он и останется жить.
Но батько требовал наперекор всем уговорам, чтобы его немедленно везли в Житомир «до Щорса».
— Щорс сам сюда приедет, — уверяли его Калинин и Кабула.
— Ему нельзя, я знаю, — твердил батько. — Хочу бачить Николая. Грузите меня в поезд и везите до Щорса, бо я ж знаю, що вмираю.
И пришлось послушаться батька, тем более что и Щорс передал из Житомира, что он может выехать только завтра.
— Везите батька в Бердичев, а я выеду вам навстречу и, может быть, застану его живого и поговорю с ним.
Отравленного батька надо было спешно увозить в Житомир, и Калинин с Кабулой бросали скорбный жребий: кому из них сопровождать батька, а кому оставаться с войсками… Жребий оставаться вытянул Калинин, ехать с батьком — Кабула.
Батька положили на мягкие, сделанные из пик и бурок, носилки и понесли до вокзала его бойцы, сменяя друг друга. Весь полк, пеший и конный, артиллерия следовали за ним, но на расстоянии, чтобы не создавать впечатления похорон.
А прибыв на вокзал, выстроились все бойцы полка и салютовали батьку в дорогу.
И плакали все бойцы поголовно, чувствуя, что батько отправляется в смертную дорогу, хоть и старался он держаться бодро: несколько раз приподнимался он на носилках и грозил кому-то рукою, и проклинал врагов, и снова, обессиленный, падал в свою колыску[65], сделанную из пик и бурок.
И когда он приподнимался на своих носилках, Кабула, ехавший рядом, вскидывал руку с саблей и бойцы останавливались, прислушиваясь, что скажет батько.
— Проклинаю того проклятого нашего ворога, что губит свободу и бьет, подлец, нас в спину, что не смеет стать перед нами прямо лицом, чтобы мы его не заплевали пулями, чтоб не порубили мы его образины… проклинаю зраду!.. — кричал батько и грозился врагу кулаком. — Завещаю вам, бойцы, довести бой до конца, до победы, и помнить меня, как я водил вас. За Лениным, сынки, за Лениным!
Батько забывался, путая прошлое с настоящим. Но вдруг прояснялось перед ним настоящее, и он опять приподнимался на носилках и кричал:
— Кто сказал, что мы окружены?.. Неправда! Кто сказал, что не вырваться нам и пропасть?.. Брехня! Мы окружили того гада и задушим его в боевом зажатии… Задушите его, того гада, своими руками, бойцы!.. Задавите вы мне того гада, что все вьётся под ногами… Растопчите его!.. Бейте его!.. До бок?… до бою… бейте его!.. Рубайте его на капусту!.. — кричал батько.
Кабула подъезжал к нему и просил:
— Заспокойтесь, батько, заспокойтесь: все ми зробимо и вам доложим завтра, а сегодня лягайте…[66] не тревожьтесь… — Кабула наклонялся. — Це ж я, Кабула, кажу вам, Василий Назарович.
Батько смотрел на Кабулу долгим, воспаленным от напряжения боевой страсти взглядом и говорил:
— Зробить мени так, як я сказав, Кабула!..
— Зробым!.. — отвечал Кабула…
И батько падал на носилки. И бойцы несли его дальше.
Так до самой станции несли бойцы Боженко, и скоро нагнали их все, кто хотел сопровождать батька, весь полк. И все — и кавалерия и артиллерия — слушали прощальные речи, последние завещания легендарного своего командира.
СМЕРТЬ БАТЬКА БОЖЕНКО
Поезд с больным батьком Боженко прибывал па станцию Бердичев. Во все время пути батько находился в полусознательном состоянии и изредка стонал. И тогда в этих стонах для тех, кто сидел над ним — для Кабулы, Душки и других, — различимы были скорее проклятия, чем жалобы, у этих стонов была интонация гнева. Это были нечеловеческие стоны и жалобы. Кабула не знал до сих пор, что такое нервы. Он не знал и того, что у него жалостливое сердце. Но при этих стонах батька он познал впервые то возбуждение и то сострадание, которым разрядкой мог быть только беспредельный гнев.
— Как… батька, вот эту скалу, эту каменную глыбу, обожгли так, что она стонет?..
Уже однажды, правда, Кабула слышал стоны этой глыбы. Это было полтора месяца назад в Шепетовке, когда пришло известие о гибели его жены. Батько стонал и мучился и тогда.
Но тогда его жалобы были членораздельными, жалостными словами, и эти жалостные и гневные слова как бы сами имели болеутоляющее значение: они имели человеческий смысл, хоть и были похожи на бред, и казалось, что исцеление вот-вот наступит.