Валерий Полуйко - Лета 7071
На крыльце Ивана встречал князь Владимир. Полдня прождал князь — обедать не сел, не прилег… Что на душе — бог весть, а на лице радушие, приветливая улыбчатость… Даже решился по-братски пожурить Ивана, что тот во хмелю в дорогу пускается.
Иван вальяжно обнял Владимира, притянул к себе, настырно — раз и другой — поцеловал в темя. Владимир как-то сразу сник от этих поцелуев, словно почуял скрытый в них яд.
Зазвонили к обедне. Глухо, как бы таясь, покатился над Старицей медленный звон. Навстречу ему, из широких ворот княжеского подворья, выметнулись четыре тройки. На головной — царь, пьяно откинувшийся на широкую спинку саней, устланных бухарскими коврами…
Васька пустил лошадей во всю прыть — топот копыт заглушил откатившийся звон.
Умчался царь из Старицы, а она осталась растерзанной, напуганной и смятенной, как девственница, познавшая жестокую и властную похоть. Ответа на вопрос — что будет? — она не получила, да и этот самый напастный для нее вопрос затмился на некоторое время пьяным угаром, которым одурманила ее все та же жестокая и властная похоть.
В первый же день, как и обещал царь, выкатили на торг десять бочек вина — и окунулась Старица в хмельную купель, разбесилась, разъюродствовалась, зашлась разгульным гвалтом и ропотом, распотрошила свою степенную благообразность и вывернула ее на дурную сторону. До потемок дурили и буйствовали старичане, дорвавшиеся до дарового зелья, а с потемками еле-еле поунялись и поплелись по домам, но не все добрались до кутников и теплых печей — многих приютила холодная подворотня. Всю ночь мыкались с фонарями по старицким улицам бабы да слуги, разыскивая своих мужей и хозяев.
На заутрене церкви были пусты, но разве осмелились бы старицкие попы восстать в своих проповедях на того, кто толкнул их паству на такой грех. Уныло служились службы, зато торжественно воздавалась хвала царю, пожертвовавшему каждому храму и каждой церкви щедрые дары, В первый же день он лично объехал все церкви и соборы, сделал вклады иконами, серебряной утварью, деньгами и в каждой церкви заказал молебны по убиенным в Полоцке. Такие молебны он заказывал во всех городах и монастырях, мимо которых проезжал.
9Ночь прокатилась по Старице тяжелым хмельным забытьем, а утром дьяк Большого приказа, царский казначей Угрим Львович Пивов, расчесывая пятерней свалявшуюся муругую бороду, по проспавшийся, не прохмелевший после ночного пира, утробно икая и с мукой крестя рот, расхаживал меж пяти дубовых сундуков, сплошь окованных железом, и угрюмо, но ревностно осматривал висящие на них замки. Палату с сундуками охраняли семеро стражников снаружи, а внутри, прямо на сундуках, спал Махоня Козырь — заплечных дел мастер, который один стоил семерых со своей силищей и которому в извечной его неприкаянности всегда приходилось искать себе приюта в самых невероятных местах.
Угрим Львович поджидал старицких кабатчиков, чтобы вновь отсчитать им двадцать пять рублей, обещанных царем на вино.
Махоня не поднимался с сундуков, похотливо позевывал, почесывался, прижмуривался, мягко, словно обласкивая дьяка, говорил:
— Эх, пригожее житье-бытье на сейном свете…
— Ну уж?!. — икнул и перекрестил рот Пивов.
— Ей-бо!.. Я како секу бедолажных, у мене приятство в душу восходит! Како у тебе, коли ты деньги считаешь! Весь бы век сек… Иначе тоска! В нутре — как бы песок…
— Пригожее, стало быть, житье?
— Пригожее! Вот бы еще бабу… высечь! Николь не сек баб.
— А мял?..
— Дык сие-т што?! Вовсе не то приятство. Высечь бы!..
— А замок пошто порушен? — насупляется Пивов, заметив на одном из сундуков погнутую дужку замка.
— Дык… испытал — нешто сломить нельзя?!
— А как кугмач 126 твой испытаю?
— Дык… — Махоня виновато отворачивается от грозного лица дьяка, но дьяк перешагивает через сундук, сует Махоне под нос кулак…
— Будет тебе пригожее житье!..
— Дык… — виноватится Махоня, — все едино пусты. Всю уж казну пропировали да провоевали. Последнее старичанам на зелие вытрухиваешь.
— Ишь ты! — дивится Пивов. — Откель тебе ведомо про сие?
— Сам-то ты, Угрим Львович, во хмелю сие бубнил.
— Вот те на!.. — поражается Пивов. — Высечь надобно меня… Высечь, высечь! — сокрушается Пивов.
— Дык чаво — поусердствую, Угрим Львович, — услужливо говорит Махоня.
— Тебе бы токо сечь!..
Приходят кабатчики. Махоня нехотя слазит с сундуков, садится в углу… Кабатчики начинают торговаться с дьяком — не хотят уже выставлять десять бочек за те же деньги: убыточно, мол, оптом, от кружечной торговли прибыль большая!.. Хвалуют дьяка согласиться на семь бочек.
Пивов, раскорячась, садится на один из сундуков, захватывает в кулак свою бороду — зловещее сопение его начинает терзать скряжные души кабатчиков. Некоторое время они маются, перескрипывают половицами, утружденно и горестно перетаптываясь, как на панихиде, наконец, перестрадав, обмыслив, подсчитав, добавляют еще одну бочку. Пивов продолжает восседать на сундуке, как на троне… Половицы начинают скрипеть еще жалобней, лица кабатчиков натужно осклабляются в льстивой улыбке — душу готовы уступить дьяку, только не лишнюю бочку, но Пивов непреклонен:
— С кем торгуетесь, ялыманщики, — с царем! Он вас от татарвы щитит, от литвина щитит, от ляха щитит, вон — пять сундуков серебра истратил, чтоб вам, корнодухим, вольготно во всем было, а вы жлобитесь, мошну свою набиваете!
— Торг дружбы не знает, Угрим Львович…
— Пета бяху 127 — отмахивается Пивов. — Десять бочек, и ни единой мене! Не то — вон томится без дела наш заплечник, а у него плеточки по сходной цене!
Сдаются кабатчики. Пивов отмыкает сундук, начинает отсчитывать по деньге, кидая их в рот, как семечки. Накидав сотню, выплевывает вместе со слюной в ладони кабатчикам. Их пятеро — каждому по пяти сотен серебряных лепестков, маленьких, тоненьких, как скорлупа тыквенной семечки. Долго тянется счет: кабатчик, приняв от дьяка сотню монет, принимается в свой черед забрасывать их за щеку, пересчитывая…
— Единую недодал, Угрим Львович…
— Проглотнул, ялыманщик! — сердится Пивов.
— Резаная, Угрим Львович…
— Вы, мошенники, и портите деньги…
— Не по-божески, Угрим Львович, трех недодал!
— И не подавился, ялыманщик? — только удивляется Пивов.
Незадолго до полудня на старицком торгу вновь вышибают из бочек днища… Пивов первым прикладывается к ковшу: вино не больно доброе, смешанное с медовухой, зато крепкое! Пивов косится на стоящих тут же кабатчиков — сплутовали-таки, мошенники! — но снова заводиться с ними ему не хочется. Ему хочется квашенины, хочется спать…
— Давай, давай, люди, подходи! — громко зазывает Пивов. — Гуляйте, пейте здравие государя нашего Иван Васильевича!
И опять накатывается на Старицу пьяная одурь.
Наехали на торг царские охоронники, отпущенные Зайцевым на разгулку, и не по одной чаше пропустили — многие и на лошадей еле повзлезли, — а потом пустились брать свое…
И теплые избы, и сытный корм, и девок — все раздобыли для себя ретивые молодцы в черных шубных кафтанах, обшитых по плечам и вороту дешевой серебряной парчой, — в такие кафтаны обряжал царь своих охоронцев, чтоб всяк отличал их от простых ратников. В три дня истерзали они Старицу, так истерзали, что будто черное поветрие пронеслось над ней. Ефросинья, которой доносили обо всем, что творилось в Старице, была на редкость невозмутима, целыми днями сидела за ткацким станком и велела бесчинно выпроваживать всех жалобщиков. Явились к ней уличные старосты, просили заступиться, урезонить распоясавшихся охоронников, от бесчинств которых многие старичане, побросав избы и добро, побежали с семьями прятаться в монастыри. Но и старост выпроводила Ефросинья, сказав им, чтоб не шли они больше к ней, а шли бы к самому царю, ибо его злой волей занесены на Старицу страдания.
10Возвращающегося в Старицу Ивана ждала радостная весть — царица Марья родила сына. Привез эту весть в Старицу брат царицы — Михайло Темрюк. В Старицу он прискакал за день до возвращения царя… У самого крыльца упал загнанный им конь. Темрюк, шатаясь, взошел на крыльцо и, узнав, что царя нету в Старице, тоже свалился, мертвецки уставший от непрерывной десятичасовой скачки. Утром он еще был в Москве, а ночь всю, не отходя, провел перед дверью царицыной спальни. Перед рассветом утихли натужные крики Марьи, и повитуха отворила тяжелую дверь…
— Мальчонка, — известила она кратко.
Темрюк впрыгнул в седло и, оставив на двухстах верстах еще четырех лошадей, к трем часам пополудни был в Старице.
Чуть отлежавшись, выпив полкувшина вина, раздосадованный отсутствием царя, но по-прежнему бешено радостный, гордый и неукротимый в своей радости, оттого что теперь кровно породнен с царем, Темрюк заметался по старицким хоромам, по подворью шальным, восторженным демоном, ища, куда бы выплеснуть переполнявшую его радость, ища, чем бы отвести душу, выярить ее, вытомить, запалить, загнать, как загнал в бешеной скачке лошадей. Выхватив из ножен свой большущий кавказский кинжал, бегал он по подворью, бегал и пританцовывал, хлеща сверкающей сталью такую же, как и он сам, радостную и буйную прозрачность, неудержимо падавшую на землю с мартовского неба. Слепящее солнце раззадоривало его, дразнило, и он в веселом неистовстве кромсал его кинжалом.