Владислав Бахревский - Боярыня Морозова
– Господи! Все ты взял у меня, у недостойного! Велик был дар. Подай же хоть кроху от былого моего счастья честному сеятелю! Да будет его нива, как у того работника, которому господин вручил пять талантов!
Принялся читать молитвы, но не растопил камень на сердце. Не было святого огня в словах.
Царь шутит
Алексею Михайловичу в 1665 году исполнилось тридцать шесть лет – двадцать на царстве. Ожидая приезда вселенских патриархов, от мелких дел государь устранился, да и лето выдалось ровное, ласковое – грех пропустить такую благодать. Никакие государственные тайности не стоят пчелки, пасущейся в цветах яблони.
Каждый извет – трата сердца. Хлопочи не хлопочи – неустройства, злобы человеческой не убывает.
Поселился Алексей Михайлович с семейством в Измайлове. С утра до ночи в садах.
Садовник Индрик достался ему в наследство от Бориса Ивановича Морозова. Родом немец, но русскую жизнь Индрик знал лучше иного русского. На всякий день у него присловье да примета.
В мае шли дожди. Короткие, но обильные. Тучи проливались, не закрывая солнца. Дороги развезло, а для Индрика майская непогодь – радость. Приговаривал:
– Коли март сух да мокр май – будет каша, будет каравай.
Еще в прошлом году Индрик удивил царя четырьмя разного вкуса, разного цвета яблоками с одной яблони. Разгорелось сердце у Алексея Михайловича. Думал-думал, терпел-терпел и наконец открылся:
– Пришло мне на ум, Индрик, совершить дело наитайнейшее. Давай привьем на яблоне все плоды, какие у Бога есть!
Призадумался садовник, правду сказал:
– Все плоды, государь, невозможно привить.
– Так мы испробуем! – взмолился Алексей Михайлович. – Получится, не получится – как Бог даст. Ведать про наше дело никому не следует.
– Вольному воля, ваше величество! Выберу доброе сильное дерево, приготовлю подвой.
– Ты, Индрик, собери черенки от всякого куста и дерева, какие у нас есть. – Виновато улыбнулся. – Не сердись! Испробуем.
Добрых две недели трудился Алексей Михайлович над яблоней, прививая с помощью Индрика все сорта яблонь, груш, слив, вишни…
Но была у Алексея Михайловича и наитайнейшая яблоня. Дикарка, росшая за ригой, и на этой яблоне, никому о том не сказывая, сам прививал побеги не только всяческих деревьев – тополь, березу, вербу, дуб, осину, – но засовывал в надрезы зерна пшеницы, ячменя, проса, мака. Вдруг что-нибудь да выйдет!
Тепло стояло парное. Земля молоком пахла. Государь поднимался до зари. Шел в церковь, молился, а потом спешил на пруды – глядеть, как в хрустальных водах ходят, шевеля плавниками, пудовые сазаны и карпы.
С царем шли его стольники. И он скоро приметил: ранних птах среди его слуг мало. Озаботился! Если царские люди ленивы, то в стрелецких полках лени вдвое больше, а в дворянских – вчетверо.
Приказал Алексей Михайлович: являться всем стольникам пред его царские очи поутру не позже, чем солнце встанет. Оторвется солнце от земли, значит, опоздал, получай наказание.
– А какое будет наказание? – спросили стольники.
– На всю жизнь запомните! – сказал Алексей Михайлович, грозно сдвинув брови.
На первый смотр явился первым. Стольники, завидев царя, бежали строиться, оправляя на себе платье и оружие.
Когда ярая капелька зачатья набухла на краю земли, почти вся сотня была на месте. Но солнце поднимается быстро.
– Скорей! – кричали стольники бегущим со всех ног товарищам. Солнце уже поднялось наполовину.
– Все? – спросил государь и приказал начинать перекличку.
Тут все и увидели: бежит, спотыкаясь, князь Иван Петрович Борятинский, бежит, застегивая на ходу пояс с саблей. Сабля тяжелая, болтается, мешает попасть ремешком в рамку застежки; и остановиться нельзя: солнце вот-вот оторвется от земли и в небо прыснет. И уж как угораздило Ивана Петровича! Подбил коленкой саблю, закрутилась, сунулась между ногами – князь упал, а сам на солнце глядит. Оно уж в небе. Вскочил, застегнул ремень, подошел к Алексею Михайловичу, поклонился.
– Виноват, государь!
– Что поделать, Иван Петрович! Видно, согрешил ты перед Богом.
– Да чем же?
– Э-э! – сказал Алексей Михайлович. – Может, комара во сне проглотил… Уж не прогневайся. Договор, сам знаешь, дороже денег.
Кивнул телохранителям. Подхватили стольника под руки. Раздели до исподнего, отнесли по мосткам к купальне, кинули в пруд.
Вода была еще очень бодрая. Выскочил на берег Иван Петрович как ошпаренный. Алексей Михайлович первым к нему подскочил, с чашей в руках.
– Пей! Согревайся!
Борятинский хватил чашу до дна.
– Чего? – спросили стольники товарища.
– Романея!
– Ух ты!
– Переодевайся. Да ступай в столовую избу! – сказал озабоченно Алексей Михайлович. – Ишь как посинел!.. Там тебя горячими блюдами попотчуют.
На следующий день опоздали сразу трое: разохотились отведать романеи да покушать с царского стола.
Каждый день кто-нибудь опаздывал, желая изведать «гнева». Алексей Михайлович правил игры не менял. Стольники были премного довольны, и хоть хотелось им опоздать сразу всею ротой – не смели, боясь огорчить государя всерьез. Держали черед, кому купаться.
Царице Марии Ильиничне в то доброе лето неможилось. Ей было сорок лет. С каждым ребенком Бог прибавлял красоты, но забирал здоровье. Румянец с рождением Симеона едва-едва проступал сквозь белую кожу. Алексей Михайлович не смел глядеть на притихшую голубушку свою. Украдкой взглядывал. До того была хороша, нежна, но такая печаль в глазах, заплакать хотелось.
Рассказал о своем смотре стольникам, Мария Ильинична посмеялась, а потом вздохнула.
– Аввакума во сне видела. Стоит он на корабле, а корабль – как церковь Благовещенская. Весь иконостас там у него. Вместо паруса – «Спас в Силах». Увидел меня, велел сходни на берег спустить. «Иди, – говорит, – матушка-государыня, на корабль, помолись». Я пошла было, а ты за руку меня схватил, дернул, да больно! А батька Аввакум заплакал, толкнул в берег багром. И чудо чудное! Не корабль от земли, а земля от корабля отошла прочь. И мы с тобою на той земле по водам поплыли.
Царица рассказывала, опустив голову, виски белее снега, с голубыми жилочками.
– Ты бы хоть мучить его не велел.
Алексей Михайлович хлопнул себя по ляжкам.
– Да кто же его мучает?! Батьке было указано жить в Пустозерске, а он до Мезени доехал и остался. В церкви служит. Все его домашние с ним. Да у него ведь прибавление. Жена сына ему родила.
– Спасибо, дружочек мой! Досаждаю тебе! Ты уж прости. Бога боюсь! Страшный ведь сон-то.
– Ох, голубушка, ох! Приедут вселенские патриархи, совершат свой суд. Будет мир наконец. Мира хочу! Люблю ведь Аввакума-то! В духовники себе собирался взять, да он человек супротивный. Меня ни на толику не боится… Я своего царского венца, своей державы, Креста Животворящего боюсь, а он – раб – не боится!
Мария Ильинична вдруг засмеялась.
– Ты-то у меня не супротивный? Истинный русак. Все русские – супротивные люди, гоже ли одного протопопа судить, что сердит, коли все стадо сердитое?
– Опять ведь об Аввакуме говорим! – изумился Алексей Михайлович. – До того въедливый человек, в сны пробрался!
– Зачем батьку коришь? Совесть болит, потому и снится.
Вспылил Алексей Михайлович, вскочил.
– Совесть! Я, стало быть, без совести? – Тотчас сел, притих. – Прости, голубушка. Верно сказала: супротивные мы люди, племя русское.
Пани Евдокия
В тот самый час, а может, и в ту же самую минуту, когда царь с царицей об Аввакуме говорили, сам батька, изнемогший от трудов, плюхнулся на скамью поперек лодки.
– Иван, полежу! – сказал Аввакум сыну. – Спину ломит.
Пахло мокрой сетью, рыбой и великой белой водой, морем-океаном.
Высокие серебряные облака тоже как рыба. Чешуйки ровнехонькие, белый сазан.
Прокопий с Иваном устало гребли к берегу. От незакатного ли солнца, от невидимых ли, ушедших за горизонт льдов весь мир Божий пропитался серебряным тихим светом. Вода, сколько ни гляди, без морщинки. По лицам ребят отсветы белого полыханья. Как во сне, беззвучные, не взмахивая крыльями, скользят серебряные птицы.
Столько было зимней жути, буранов, весь снег, кажется, взмывал с земли на небо, превращая воздух в воющую твердь. Столько было тьмы, бесконечной, убивающей душу. Но и такой зиме приходит конец. Справедлив Господь. Испытывал тьмою, наградил днем. Не уходит солнце с неба. Всякая тварь, всякое растение спешат отдарить Господа цветами, плодами, любовью.
На берегу лодку протопопа ждала подвода, присланная Алексеем Христофоровичем, – воеводша захворала.
Рыбу ребята повезли домой, в Окладникову слободу, Аввакум же со стрельцом поспешил к воеводе. Наказал ребятам:
– Печенки тресковой нажарьте. Рыбу тотчас посолите.
Мезенский воевода Цехановецкий был православный поляк, супруга его, пани Евдокия, послушная подданная, молилась, как власти приказывали. Зимой, когда привезли Аввакума, пани Евдокия тяжко болела. Протопоп, уповая на милость Исуса Христа, взялся лечить страдалицу: мазал церковным маслом, поил святою водой. Помогло. Да на ветрах весенних, жданных, грудь остудила. Налегла немочь на добрую молитвенницу, как медведь. Молилась пани Евдокия с великим прилежанием – за себя, за вздыхающего Алексея Христофоровича. Всякое дело начинал воевода вздохом, всякое известие, радостное и грустное, выслушивал со многими вздохами.