Серена Витале - Пуговица Пушкина
Для тех, кто не знал о происходящих событиях в Гааге и происшествиях предыдущего лета, — скорый отзыв Геккерена без нового назначения, казалось, подтверждал все обвинения, выдвинутые против него Пушкиным — два его письма в копиях, старательно переписанных от руки, уже какое-то время циркулировали по Петербургу. Многие аристократические дома закрыли перед голландским посланником свои двери — то ли из уважения к очевидному теперь мнению царя, то ли просто, чтобы свести старые счеты. Геккерен чувствовал, что вокруг него все больше и больше сгущается атмосфера подозрения и враждебности. Поскольку он даже не сознавал реальные причины, почему Оранский и Романов теперь обходятся без его затейливых, вызывающих толки и сплетни услуг, он считал себя заложником истории и жертвой некоего темного политического заговора. 5 марта он написал Верстолку ван Сулену:
Большая личная храбрость — одна из отличительных и заметных черт характера Императора… Но немногие понимают, что этот монарх в то же самое время находится под влиянием группы лиц, которым он не доверяет, — и не без причины, поскольку эта группа, возможно, вскоре наденет на него ярмо… Реальный глава этой партии — г. Жуковский… Это ему Император поручил исследование бумаг г. Пушкина… Но ничего стоящего внимания не было найдено в бумагах такого непокорного человека. Каждый, кто знает то, что происходит, мог легко предсказать этот результат. Подобно всем людям, чьи взгляды только начинают замечать, эта русская партия пока еще довольствуется тем, что предлагает реформы; и получает их; но потом эти требования возрастут так же, как и их сила, и скоро может наступить день, когда Император, втянутый в подобный процесс уступок, больше не сможет сопротивляться и склонится, изменяя себе, перед волей той силы, которая во всех отношениях следует путем любой революции — вначале робкой, затем требовательной, и в конечном счете непреодолимой.
Бедный Жуковский! Бедный Николай I! Но позвольте на этот раз восхититься опозоренным посланником, чья обида пробудила в нем дар пророческого предвидения о будущем чужой земли.
11 марта отчеты суда вместе с заключениями высокопоставленных военных чинов были отправлены военному министру, который неделей позже представил приговор для утверждения Николаю I: Дантес подлежал разжалованию в рядовые с определением в один из отдаленных гарнизонов империи; Данзас приговаривался к двухмесячному тюремному заключению. Николай I постановил: «Быть по сему, но рядового Геккерена как не русского подданного выслать с жандармом за границу, отобрав офицерские патенты». В девять утра 21 марта бывший офицер-кавалергард был взят под стражу[92] жандармским унтер-офицером Новиковым, который препроводил его в голландское посольство, чтобы тот мог попрощаться с женой и приемным отцом. Не было еще и двух часов дня, когда они сели в тройку, которая должна была отвезти их к прусской границе.
Екатерина Геккерен своему мужу, Петербург [22 марта 1837 года]: «Не могу привыкнуть к мысли, что не увижу тебя две недели. Считаю часы и минуты, которые осталось мне провести в этом проклятом Петербурге; я хотела бы быть уже далеко отсюда. Жестоко было так отнять у меня тебя, мое сердце, теперь тебя заставляют трястись по этим ужасным дорогам, все кости можно на них переломать; надеюсь, что хоть в Тильзите ты отдохнешь, как следует; ради бога, береги свою руку… Вчера после твоего отъезда, графиня Строганова оставалась еще несколько времени с нами; как всегда, она была добра и нежна со мной, заставила меня раздеться, снять корсет и надеть капот; потом меня уложили на диван и послали за Раухом, который прописал мне какую-то гадость и велел сегодня еще не вставать, чтобы поберечь маленького: как и подобает почтенному и любящему сыну, он сильно капризничает, оттого что у него отняли его обожаемого папашу… Одна горничная (русская) восторгается твоим умом и всей твоей особой, говорит, что тебе равного она не встречала во всю свою жизнь и что никогда не забудет, как ты пришел ей похвастаться своей фигурой в сюртуке».
Геккерен получил последний удар и coup de grâce, когда царь не дал ему аудиенции, что было обычной вежливостью по отношению к иностранным послам, даже временно оставляющим Россию. И — как будто этого было недостаточно — царь послал ему дорогую золотую табакерку, усыпанную алмазами и украшенную портретом императора — традиционный подарок послу, навсегда оставляющему свой пост. Послы в Петербурге получили визитную карточку Якоба ван Геккерена-Беверваарда с лицемерными буквами «р. р. с.» (pour prendre congé — «следующий в отпуск»), приписанными чернилами только поздно утром 1 апреля, когда бывший посланник и его невестка были уже на пути в Кёнигсберг, где их поджидал Дантес. Это было действительно позорное бегство.
Месть Пушкина была полной, — все говорили об этом. Вереница триумфальных побед поэта протянулась с полудня 29 января и до утра 1 апреля 1837 года. Он подготовил самым тщательным образом все, кроме одной досадной детали. Поэт еще не испустил последний вздох, когда опытный доктор Арендт уже подводил итог: «Для Пушкина жаль, что он не был убит на месте, потому что мучения его невыразимы; но для чести его жены это счастье, что он остался жив. Никому из нас, видя его, нельзя сомневаться в невинности ее и в любви, которую Пушкин к ней сохранил». Вяземский, Жуковский и Тургенев поспешили предать гласности благородные слова прощения умирающего: «Ты не виновата». Вяземский написал Давыдову: «Более всего не забывайте, что он нам, всем друзьям своим, как истинным душеприказчикам, завещал священную обязанность оградить имя жены его от клеветы». У Веры Федоровны Вяземской был еще более трогательный аргумент: «В защиту жены я только напомню вам то, что сказал отец Бажанов, который видел ее каждый день после катастрофы… ее тете: „Для меня мучение оставить ее наедине с очищающим чувством собственной вины, потому что в моих глазах она — ангел чистоты“».
Но даже исполнители последней воли Пушкина не сумели полностью проигнорировать факты и заставить умолкнуть собственные чувства по отношению к Наталье Николаевне. Они упорно утверждали, что она была виновна не более чем в неосмотрительности, легкомыслии и флирте — довольно неуклюжая защита, которая хоть и не допустила слухов и посмертной репутации рогоносца для мужа, но не могла по-настоящему защитить жену от осуждения. И град его излился на прекрасную Натали, «стыд и позор русских женщин…»
Влачись в пустыне безотрадной
С клеймом проклятья на челе!
Твоим костям в могиле хладной
Не будет места на земле!
…Когда же, горькими слезами
В предсмертной муке принята,
Молитва грешными словами
Сойдет на грешные уста, —
Тогда проникнет к ложу муки
Немая тень во тьме ночной,
И окровавленные руки
Судом поднимет над тобой!
И однажды поздно ночью зимой 1837 года молчаливая тень Пушкина скользнула-таки в спальню Губера и, продвигаясь в темноте, угрожающе подняла свою окровавленную руку, чтобы схватить за волосы молодого автора этой анафемы в стихах. Пушкин отплатил не за свою красивую жену — для нее он уже сделал все, что мог — а за поэзию, потому что даже мертвый он гневался на хромые строки, плохой вкус и напыщенность, а больше всего на пафос — отца всех поэтических пороков.
Однажды летом в Баден-Бадене
Вот они, главные и эпизодические герои нашей истории, воссозданные в письмах Андрея Карамзина к его семье, — как будто в некой банальной череде сновидений, похожие на членов не слишком удачливой гастролирующей труппы, когда горстка актеров должна играть разные роли, выходя к публике в том костюме, в котором им случилось быть при последнем явлении на сцену. Бароны Геккерены, Смирновы и Борхи, графиня Мария Григорьевна Разумовская и даже мрачная и злая госпожа Цензура, портящая произведения Пушкина и после его смерти, притом в течение долгого времени после нее. Все вместе, «веселые и довольные», на известном центральноевропейском курорте летом 1837 года.
28 июня:
Вечером на гулянии увидел я Дантеса с женою: они оба пристально на меня глядели, но не кланялись, я подошел к ним первый, и тогда Дантес à la lettre[93] бросился ко мне и протянул мне руку. Я не могу выразить смешения чувств, которые тогда толпились у меня в сердце при виде этих двух представителей прошедшего, которые так живо напоминали мне и то, что было, и то, чего уже нет и не будет. Обменявшись несколькими обыкновенными фразами, я отошел и пристал к другим: русское чувство боролось у меня с жалостью и каким-то внутренним голосом, говорящим в пользу Дантеса. Я заметил, что Дантес ждет меня, и в самом деле он скоро опять пристал ко мне и, схватив меня за руку, потащил в пустые аллеи. Не прошло двух минут, что он уже рассказывал мне со всеми подробностями свою несчастную историю и с жаром оправдывался в моих обвинениях, которые я дерзко ему высказывал. Он мне показывал копию с страшного пушкинского письма, протокол ответов в военном суде и клялся в совершенной невинности. Всего более и всего сильнее отвергал он малейшее отношение к Наталье Николаевне после обручения с сестрою ее и настаивал на том, что второй вызов a été сотте une tuile qui lui est tombée sur la tête[94]. Со слезами на глазах говорил он о поведении вашем… в отношении к нему и несколько раз повторял, что оно глубоко огорчило его… Он прибавил: «Ма justification complète пе peut venir que de M-me Pouschkine, dans quelques annees, quand elle sera calmée, elle dira peut-être, que j’ai tout fait pour les sauver et que si je n’y ai pas réussi, cela n’a pas été de та faute»[95] и т. д. Разговор и гулянье наши продолжались от 8 до 11 часов вечера. Бог их рассудит, я буду с ним знаком, но не дружен по-старому — c’est tout се que je puis faire[96].