Серена Витале - Пуговица Пушкина
Даже мягкосердечный Жуковский был выведен из себя бесстыдной, навязчивой глупостью жандармов и шпионов Бенкендорфа. Вот что он писал, обращаясь к начальнику Третьего отделения: «Я услышал от генерала Дубельта, что ваше сиятельство получили известие о похищении трех пакетов от лица доверенного (de haute volée)[89]. Я тотчас догадался, в чем дело… В гостиной… точно в шляпе моей можно было подметить не три пакета, а пять… Эти пять пакетов… были просто оригинальные письма Пушкина, писанные им к его жене…»
Затем Жуковский заодно решил воспользоваться возможностью и сообщить Бенкендорфу все, что у него наболело: «Сперва буду говорить о самом Пушкине… Во все эти двенадцать лет, прошедшие с той минуты, в которую Государь так великодушно его присвоил, положение его не переменилось: он все был как буйный мальчик, которому страшишься дать волю, под строгим мучительным надзором… И в 36-летнем Пушкине видели все 22-летнего… В ваших письмах нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал в Москву, что Пушкин поехал в Арзрум. Но какое же это преступление?.. А эти выговоры, для вас столь мелкие, определяли целую жизнь его: ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждения видеть Европу, ему нельзя было произвольно ездить и по России, ему нельзя было своим друзьям и своему избранному обществу читать свои сочинения… Позвольте сказать искренно. Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его гению полное развитие; а вы из его покровительства сделали надзор…» Жуковский доказывал: только что умерший человек был не «талантливым, но безответственным мальчишкой», а вконец измученный и освободившийся зрелый талант. Смерть Пушкина подвигла Жуковского, самого преданного российского подданного, на слова и мысли, достойные фрондера.
Вяземский тоже потерял терпение, когда понял, что некоторые салоны и правительственные учреждения видят дух заговора и бунта в естественной скорби друзей покойного. «Чего могли опасаться с нашей стороны? — писал он Великому князю Михаилу Павловичу. — Какие намерения, какие задние мысли могли предполагать в нас, если не считали нас безумцами или негодяями? Не было той нелепости, которая не была бы нам приписана… Какое невежество, какие узкие и ограниченные взгляды проглядывают в подобных суждениях о Пушкине! Какой он был политический деятель! Он прежде всего был поэт, и только поэт… Что значат в России названия — политический деятель, либерал, сторонник оппозиции? Все это пустые звуки, слова без всякого значения, взятые недоброжелателями и полицией из иностранных словарей, понятия, которые у нас совершенно не применимы: где у нас то поприще, на котором можно было бы сыграть эти заимствованные роли, где те органы, которые были бы открыты для выражения подобных убеждений? Либералы, сторонники оппозиции в России должны быть, по крайней мере, безумцами, чтобы добровольно себя посвящать в трапписты, обречь себя на вечное молчание и похоронить себя заживо».
Сам Пушкин никогда не заходил так далеко в своих дружеских беседах с императорским семейством.
Трибунал огласил приговор 19 февраля: смертная казнь через повешение для Дантеса и Данзаса, формально — то же самое наказание и для Пушкина. Приговор вместе с записью слушаний был, как положено, передан в гвардию для исполнения[90].
Александр Тургенев Прасковье Осиповой, Петербург, 24 февраля 1837 года: «Наталья Николаевна 16 февраля уехала… Я видел ее накануне отъезда и простился с нею. Здоровье ее не так дурно; силы душевные также возвращаются. С другой сестрою[91], кажется, она простилась, а тетка высказала ей все, что чувствовала она в ответ на ее слова, что „она прощает Пушкину“».
Примерно 20 февраля Бенкендорф написал сам себе записку — «для памяти»: «Некто Тибо, друг Россети, служащий в Главном штабе, не он ли написал гадости о Пушкине?» Тогда же он спросил у Дантеса адрес учителя, некогда преподававшего ему русский язык, — уловка для получения образца почерка кавалергарда на кириллице, чтобы сверить с почерком на «дипломах». Чтобы разыскать своего учителя, Дантес обратился к бывшему слуге Отто фон Брей-Штейнбурга, и тот написал адрес некоего «Висковскова» на листке бумаги. Правда, даже если бы Дантес написал слова сам, это бы ничего не прояснило — мы уже знаем, что второй лист, тот, к которому прилагались «дипломы», был составлен кем-то, кто знал русский алфавит всю жизнь. Запросы относительно «некоего Тибо» тоже никуда не привели. Агенты Бенкендорфа сообщили, что никто под этим именем не работал в генеральном штабе, хотя два Тибо, оба титулярные советники, работали на почте. У этих двух честных граждан должным образом взяли образцы почерка, и оба они оказались ни при чем. И это был конец делу, по крайней мере судя по тому, что осталось в тонкой папке в архиве Третьего отделения под названием «Об анонимных письмах, посланных Пушкину».
Но кто вообще сообщил имя таинственного Тибо? Агент? Еще один анонимный автор? Исключая почтовых служащих, офицеров генерального штаба и, по очевидным причинам, разбойника, о котором вспоминает Скупой Рыцарь, любуясь своими золотыми дублонами («А этот? этот мне принес Тибо —/ Где было взять ему, ленивцу, плуту? / Украл, конечно, или, может быть, / Там на большой дороге, ночью, в роще…»), следует задаться вопросом, не подозревал ли кто-нибудь Тибо, который когда-то преподавал историю братьям Карамзиным и продолжал общаться с их семейством. Культурный и хорошо осведомленный, постоянный посетитель гостеприимного дома на Михайловской площади, он мог бы вписаться в образ анонимного преступника, если бы не был французом. Или, возможно, он был сыном или внуком французского экспатрианта (политического беженца, учителя, портного или актера), давным-давно обрусел и использовал русский язык как родной? Мы просто не знаем, потому что агенты Бенкендорфа так никогда и не добрались до него. Насколько нам известно, они вообще никого не нашли. Удивительна и забавна подобная некомпетентность! Разумеется, найти автора анонимных писем — дело не из легких, но ведь речь идет о Третьем отделении — самом большом и мощном аппарате тайной полиции в Европе девятнадцатого века.
Екатерина Карамзина сыну Андрею, Петербург, 3 марта 1837 года: «Ты справедливо подумал, что я не оставлю госпожу Пушкину своими попечениями, я бывала у нее почти ежедневно, и первые дни — с чувством глубокого сострадания к этому великому горю, но потом, увы! с убеждением, что если сейчас она и убита горем, то это не будет ни длительно, ни глубоко. Больно сказать, но это правда: великому и доброму Пушкину следовало иметь жену, способную лучше понять его и более подходящую к его уровню… она в деревне у одного из своих братьев, проездом она была в Москве, где после смерти жены поселился несчастный старец, отец ее мужа. Так вот, она проехала, не подав ему никаких признаков жизни, не осведомившись о нем, не послав к нему детей… Бедный, бедный Пушкин, жертва легкомыслия, неосторожности, опрометчивого поведения своей молодой красавицы-жены, которая, сама того не подозревая, поставила на карту его жизнь против нескольких часов кокетства. Не думай, что я преувеличиваю, ее я не виню, ведь нельзя же винить детей, когда они причиняют зло по неведению и необдуманности».
2 марта голландский министр иностранных дел сообщил барону Геккерену, что он может немедленно покинуть Петербург по прибытии Иоганна Геверса, прежнего секретаря миссии. Геккерену так и не было предложено новое назначение, — что могло означать конец его дипломатической карьеры. Кроме того, в Гааге пришли к заключению, что после натурализации кавалергарда (а не усыновления, как думали все, включая самого Дантеса), его имя было внесено в списки голландского дворянства; следовательно, статьей 66 конституции ему была запрещена служба в иностранной армии без особого на то разрешения короля. Но еще раньше, чем обнаружилось это серьезное несоответствие, английский курьер доставил Вильгельму Оранскому письмо (то самое, которое могло пасть жертвой любопытства российской почтовой службы, по опасениям царя). Само письмо, видимо, не сохранилось, но его тон и содержание можно угадать по королевскому ответу: «Я признаюсь тебе, что все это мне кажется по меньшей мере гнусной историей… Мне кажется, что во всех отношениях Геккерен не потеря и что мы, ты и я, долгое время сильно обманывались на его счет. Я в особенности надеюсь, что тот, кто его заменит, будет более правдивым и не станет изобретать сюжеты для заполнения своих депеш, как это делал Геккерен».
Для тех, кто не знал о происходящих событиях в Гааге и происшествиях предыдущего лета, — скорый отзыв Геккерена без нового назначения, казалось, подтверждал все обвинения, выдвинутые против него Пушкиным — два его письма в копиях, старательно переписанных от руки, уже какое-то время циркулировали по Петербургу. Многие аристократические дома закрыли перед голландским посланником свои двери — то ли из уважения к очевидному теперь мнению царя, то ли просто, чтобы свести старые счеты. Геккерен чувствовал, что вокруг него все больше и больше сгущается атмосфера подозрения и враждебности. Поскольку он даже не сознавал реальные причины, почему Оранский и Романов теперь обходятся без его затейливых, вызывающих толки и сплетни услуг, он считал себя заложником истории и жертвой некоего темного политического заговора. 5 марта он написал Верстолку ван Сулену: