Петр Краснов - Цареубийцы (1-е марта 1881 года)
Молодежь волновалась. Она не допускала мысли о возможности смертной казни шестерых преступников. Знали о письме Толстого, оно ходило по рукам в списках, и теперь ожидали, что скажет философ Владимир Соловьев. Он был светочем христианства и многим казался пророком. Все привлекало к нему сердца молодежи: аскетический образ жизни, духовность напряженного мышления и, может быть, больше всего, сильнее всего — его особая наружность.
Вера стояла в правом проходе, за колоннами, в толпе курсисток.
Прямо против публики, над эстрадой, висел громадный портрет убитого Государя. Прекрасное лицо Государя, с большими выпуклыми глазами было ярко освещено газовыми лампами. Золото широкой рамы было перевито черной креповой траурной лентой.
На фоне портрета появилось лицо Соловьева. Оно показалось Вере изумительным. Светлые, золотистые волосы ниспадали прядями на лоб, такая же небольшая бородка оттеняла бледность лица, но особенно были красивы глаза в длинных ресницах.
Соловьев говорил медленно, с частыми паузами. Он не читал, но говорил «от себя», как бы подбирая слова для своих мыслей, и Вере показалось, что это не он зажигал толпу слушателей, но сам заряжался волей, желаниями, кипением напряженно его слушающей молодежи. Через сияние тысяч пар глаз, блестящих, беспокойных, молящих, страстных — воля толпы передавалась философу.
Соловьев говорил о культе Богородицы, о значении этого культа, как некоей высокой, очищающей силе. Он углублялся в мистические тайны христианства. Его глаза сияли небесным светом. Он преображался.
Вера думала, что если бы не наружность Соловьева, — он не имел бы такого успеха, если бы все это говорил какой-нибудь уродливый, лохматый «профессор» в очках, пожалуй, не стали бы так терпеливо и молитвенно-тихо слушать его исследования глубин православного культа Богородицы.
— За нами, за нашей земной жизнью, — говорил Соловьев, и синие глаза его точно видели нечто потустороннее, — необъятные горизонты неведомой нам, грядущей жизни… Мы идем к этим далям и когда-нибудь мы придем к «тому берегу» бытия!
Соловьев остановил плавную свою речь. Была долгая, долгая пауза. И во время нее невидимыми путями, неведомыми токами все лились и лились желания, вопросы всей этой молодежи и, казалось, овладевали лектором.
Соловьев стоял молча и неподвижно. Он поднял опущенные глаза. Темные ресницы открыли синее пламя, все более и более разгоравшееся в них от пламени огней молодых глаз.
Он начал тихо, медленно, раздельно, бросая слово за словом в толпу слушателей:
— Завтра — приговор… Теперь там, за белыми каменными стенами, идет совет о том, как убить… Безоружных!..
И опять было молчание.
— Но, если это действительно совершится, если Русский Царь, вождь христианского народа, заповеди поправ, предаст их казни, если он вступит в кровавый круг, русский народ, народ христианский, не пойдет за ним. Русский народ от него отвернется и пойдет по своему отдельному пути…
Соловьев остановился. Такая тишина была в зале, что слышно было, как сипели газовые рожки. Он поднял голову и стал говорить все громче и громче, как пророк древности, творя заклинания. И каждое его слово огнем жгло слушателей.
— Царь может простить их. Народ Русский не признает двух правд. Если он признает правду Божию за правду, то другой для него — нет… Правда Божия говорит — не убий!.. Если можно допустить смерть как уклонение от недостижимого идеала, убийство для самообороны, для защиты… то убийство холодное над безоружным претит душе народа… Вот великая минута самоосуждения и самооправдания. Пусть Царь и Самодержец России заявит на деле, что прежде всего он христианин, и, как вождь христианского народа, он должен… он обязан быть христианином.
Соловьев замолчал. Поник лицом, потом поднял голову. Его глаза сверкали теперь нестерпимым блеском, голос поднялся до страшной силы, и он бросил в толпу:
— Царь может их простить! — он остановился, сделал выдержку и под гром аплодисментов выкрикнул:
— Он должен их простить!!!
Дикий рев восторга, грохот стульев, крики, рукоплесканья, визги женщин потрясли зал. Все кинулись к эстраде.
Кто-то в передних рядах встал и погрозил пальцем Соловьеву. Сквозь крики и вопли был слышен его громкий и твердый голос:
— Тебя первого казнить изменника! Тебя первого вешать надо, злодей!
Сквозь крики «браво», аплодисменты прорывались визгливые выкрики курсисток:
— Ты нам вождь! Веди нас!
— Ам-нис-тия!..
— Помилование!..
— Иначе и быть не может!
— После таких-то слов!
— Он должен помиловать осужденных!
Соловьев стоял, наклонившись к рукоплещущей кругом него толпе. Казалось, он хотел расслышать, что кричали ему со всех сторон.
Вера шля домой, глубоко потрясенная и взволнованная.
«Все ложь, и тут ложь, — думала она. — Безоружные!.. Полтора пуда динамита под Садовой улицей и метательные снаряды Кибальчича, разрывающие на части людей, это — безоружные? Зачем прославленный, великий, любимый унизился до фиглярства перед толпой? Гнался за аплодисментами, за криками толпы и визгом курсисток!.. Ложь… для толпы!.. Ужасно… Где же подлинная правда!»
XXX
Вера пришла к ужину. За столом разглагольствовала графиня Лиля. Все эти дни она не выходила из зала суда, куда пускали по особым билетам.
— Подумаешь, что делается, — говорила она, краснея от возмущения. — Убийц Государя судят правильным судом, как обыкновенных преступников… Спрашивают: «Признаете ли вы себя виновным?» Подумаешь! Их следовало бы народу отдать на растерзание. А вместо того, этот черный… маньяк Кибальчич жалуется, что при аресте городовой обнажил шашку и сенатор Фукс, почтенный старик с длинными седыми бакенбардами, вызывает городового и спрашивает того: «Что, братец, побудило тебя обнажить шашку?»… Подумаешь! Тем — «вы», а городовому — «ты»! Несчастный городовой так растерялся перед таким глупым вопросом сенатора, что уже ничего не мог объяснить. И… Перовская!.. Боже мой! Соня Перовская! Как можно так низко пасть! Ей на следствии сказали, что, если она назовет всех участников, она избежит виселицы. Она воскликнула: «Не боюсь я вашей виселицы!» Ей заговорили о Боге — она закричала: «Не боюсь я вашего Бога!» — «Кого же вы боитесь?» — спросили ее. — «Я боюсь за благополучие моего народа, которому служу…» Тогда ей сказали, что она не будет повешена, но выведена на площадь и отдана на суд народа… Она заплакала и стала умолять казнить ее, но не отдавать народу… Нехристи швейцарские!.. Когда я выходила из суда, извозчики кинулись на какую то девушку и очках со стрижеными полосами и стали бить ее с криками: «Это специалистка!» Насилу городовые отбили ее… Народ! Служу моему народу. Подумаешь… какая государыня!.. Моему народу!!!
Графиня Лиля залпом выпила стакан белого вина и продолжала:
— И этому… Желябову… Красавцу… Дают говорить, и он произносит длинные пропагандистские речи. Зачем ото, Порфирий, зачем?
— В угоду обществу.
— Очень нужно, — пожимая широкими плечами, сказала Лиля.
— Их казнят? — тихо спросила Вера.
— А что же? Наградить их прикажешь? Не было в России еще такого ужасного преступления. И по закону.
— А разве Государь не может их простить?
— Государь… Знаю… Слышала… Толстой писал из Ясной Поляны… Писатель. Какое ему дело? Царь не может их простить. Простить их — это пойти против своего народа в угоду маленькой кучке интеллигенции. Простить их?.. Подумаешь!.. Ну-ка, милая, прости их… Они тебе покажут по-настоящему.
И, обернувшись к Афиногену Ильичу, графиня Лиля сказала с оживлением:
— Мне сказали на суде: казнь будет и публичная… На Семеновском плацу. В Петербурге палача не оказалось, так будто выписываю из Москвы, и называется он «заплечных дел мастер», по старинному.
— Вот этого и не нужно, никак не нужно, — тихо сказал старик. — Казнь — страшная вещь, и не надо делать из нее зрелища.
— Но, папа, — сказал Порфирий, — такая публичная казнь устрашает.
— Э, милый Порфирий, никогда никого еще казни не устрашали.
После ужина Порфирий сейчас же стал прощаться.
— Прощай, папа, зашли к тебе только для того, чтобы поделиться этими страшными впечатлениями.
— Прощайте, Афиноген Ильич! Храни вас Христос!.. Прощай, Вера! Все худеешь… И бледная какая стала… Замуж пора…
Вера пожала плечами и пошла проводить дядю и тетку в переднюю.
XXXI
На другой день после суда, 29-го марта, подсудимым был объявлен приговор в окончательной форме: смертная казнь через повешение.
Рысаков и Михайлов подали прошение на Высочайшее имя о помиловании. Помилования не последовало. Геся Гельфман заявила о своей беременности и исполнение над ней приговора было отложено.[36]