Александр Шмаков - Петербургский изгнанник. Книга вторая
— Что же побудило вас к сему? — живо спросил Радищев, проникнувшись уважением к этому внешне нескладному, казавшемуся неуклюжим, человеку, над которым подшучивал Сумароков.
— Наблюдал я, что хлебопашество в большей части Сибири находится в самом наирасстроенном положении, хотя великие пространства наилучших пахотных земель здешних краёв натура одарила щедро…
Убеждённость, с какой говорил Николай Шукшин, нравилась Радищеву. Он со вниманием слушал этого, действительно интереснейшего человека.
— Ну, вот, — продолжал тот, — с крайним прискорбием взирая на таковое состояние сибирского хлебопашества и побуждаем будучи желанием видеть оное поправившимся, написал я своё сочинение…
Панкратий Платонович разыскал книгу Шукшина среди своих книг, подал её Радищеву, сказал:
— Объёмистое сочинение вышло, аж корнильевская типография не выдержала, отпечатала его книгу и закрылась повелением мудрейшей и просвещённой императрицы.
— Надеюсь, автор разрешит мне познакомиться со своим трудом? — Принимая книгу, заметил Радищев.
— За честь сочтёт и подарит, оставив на манускрипте свою былинную подпись…
— Хватит вам, Панкратий Платонович, — добродушно сказал Николай Шукшин, — обижать маленького человека…
— Нечего сказать, маленький! — подхватил живо Сумароков. — Ты Петра Великого ростом перещеголял, ботфорты его с кафтаном тебе тесны будут…
— У Панкратия Платоновича хорошее настроение, — сказал Радищев, стараясь как-то сгладить его шутки, которые могли обидеть Николая Шукшина, и обратился к нему:
— Я вас слушаю…
— Сибирские хлебопашцы, дознав самым опытом справедливость моих наставлений, узреют в скором времени на нивах своих то изобилие и богатство, коим природа награждает землепашцев…
Всё, что говорил Николай Шукшин, Радищев наблюдал в Сибири, узнал из бесед с многими крестьянами во время своего проезда в ссылку и там, в Илимске. Точно к таким же выводам он пришёл сам и сейчас, слушая немножко тягучую речь своего собеседника. Александр Николаевич думал о том, как удивительно совпадают его собственные наблюдения и выводы с мыслями, излагаемыми Шукшиным о скудности сибирского землепашества, о бедности сибирских земледельцев, о бесправии крестьян, о необходимости вести хлебопашество в соответствии с правилами, основанными на знании и учении.
— Скажите, почему же хлебопашество вместо выгод приносит убытки?
— Земля выродилась, унаваживание бедно из-за нет достатка скота. Крестьяне же, ожидая от одного года вознаграждение за другой, ещё более истощают землю и свои средства…
— Очень верно подмечено.
— Крестьяне в некоторых местах от неудачных посевов доведены уже до такой крайности, что совсем оставляют хлебопашество.
— А налоги? — спросил Сумароков.
— Обременительные налоги губительно действуют на земледельцев. Они принуждают заниматься хлебопашеством, а принуждённая работа даёт всегда меньшие плоды.
Радищев встал с дивана и зашагал по комнате, радостно взволнованный глубокими и верными суждениями этого во всём самобытного человека. Николай Шукшин словно повторял сейчас все его мысли, все его рассуждения о расстроенном положении хлебопашества и тягостном состоянии самих земледельцев. Что-то роднило его взгляды с радищевскими убеждениями, высказанными полнее и определённее в «Путешествии из Петербурга в Москву»…
— Порадовали вы меня своими суждениями, — подходя к Шукшину, сказал Александр Николаевич. — Далеко смотрите, далеко пойдёте! Им, русским земледельцам, истинным творцам всего драгоценного и прекрасного на земле, надо отдавать все свои знания, все свои силы, а ежели потребуется, и свою жизнь…
— Из вашей книги сии зрелые суждения почерпнуты, как из богатого родника, — просто сказал Шукшин.
— Что вы сказали? — переспросил Радищев, которому показалось, что он ослышался. — Из моей книги?
— Из вашего «Путешествия». Один список с него дошёл, слава богу, до нас. Горячая книга, такую лишь горячее сердце могло написать…
— Позвольте, позвольте, — заговорил Радищев, удивлённый неожиданным для него радостным известием. Он, по императорскому указу возвращался из ссылки, а книга, его книга, тайно шла ему навстречу! Значит, она жила, книгу не удалось ни уничтожить, ни запретить властям распространить её в народе…
— Друзья мои! — сказал Александр Николаевич. — Я словно поднялся сейчас на высокую гору и мне вдруг стали видны новые дали… Спасибо за добрую весть она стоит жизни… Не для себя писал сию книгу, для соотечественников моих, не ради тщеславия прослыть писателем, а мечтал увидеть свободными народы России. За то отбыл ссылку, но не утратил веры в праведное дело…
Радищев поочерёдно, со слезами радости на глазах, облобызал сначала окончательно растерявшегося Шукшина, потом Панкратия Платоновича и появившегося Луку Демьяновича.
— Спасибо, друзья мои! Такие радости бывают в жизни редко. Простите мои слёзы…
8Радищев покинул Сумарокова в том приподнято-бодром настроении, какое охватывало его только в часы вдохновения. «Книга живёт, — повторял он, — книга живёт». И давний груз, который он носил все эти годы, о котором никогда никому не говорил, сознание своей вины, что тогда смалодушничал, поддался испугу и сжёг свою книгу, в чём не хотел даже признаться себе, ибо признаться было горько, — всё сразу отступило, словно искупив его тогдашний поступок.
Книга жила! Значит, всё было оправдано: и унизительные допросы Шешковского, и суд над ним, и ссылка, и лишения и даже невозвратимая потеря — смерть Елизаветы Васильевны не казалась уже столь тяжёлым горем и непоправимым несчастьем в его жизни. «Могли ли они, друзья его, понять эту радость, — подумал Александр Николаевич о Сумарокове и Шукшине, — и не осудить его слёзы?»
И от того, что душа его была с избытком полна радости, после недавнего, ещё не забытого им большого личного потрясения, город и улицы, по которым он легко шагал, были для него ещё краше и привлекательнее. Всё было полно какого-то глубокого смысла и значения.
По Пиляцкой улице, по которой он проходил, шли на молитву семьи татар, сзываемые громким голосом муэдзина, доносившегося с мечети. На горе отбивал горожанам часы корноухий колокол, сосланный сюда из Углича. На базарной площади, забитой приезжим людом, не смолкала шумная торговая жизнь Тобольска.
Ему повстречался учитель семинарии Лафинов. Радищев удивился его страшно запущенному виду. Форменный мундир учителя был не только грязен, но и весь заплатан, ботинки стоптаны, на лице, отёкшем и небритом, оставались следы синяков и кровоподтёков. Лафинов взглянул на Александра Николаевича воспалёнными глазами, лихорадочно блестевшими, и развёл руками.
— Радищев, какими судьбами вас занесло в нашу дыру?
Александру Николаевичу по ассоциации вспомнился вечер в доме Дохтуровых, где Сумароков познакомил его с Лафиновым, их разговор о новых веяниях времени, о свободолюбивой Франции. Не узнавая в Лафинове прежнего пылкого и страстного собеседника, которого тогда Панкратий Платонович охарактеризовал, как прекрасного проповедника, Радищев спросил:
— Лафинов, что с вами? — и дружески протянул ему руку.
— Был Лафинов, да весь вышел, — с горечью и обидой произнёс он. — Рано, слишком рано я родился, господин Радищев. Для Лафинова ещё не пришли благословенные времена. Они были близко, но, обманув мои ожидания, отступили далеко… Революция французская, счастливо предугаданная Руссо, не разбила оков рабства… Думалось мне, революционная буря разразится в России по примеру Франции… Ан, нет, ошибся…
Учитель повернулся перед Радищевым и, словно желая переменить разговор, со злой иронией спросил:
— Хорош преподаватель философии и красноречия, а?
— Но, что с вами? — вновь повторил свой вопрос Александр Николаевич.
— Что-о?! Жалованья не получаем, в городских кассах денег нету. На пожертвованиях именитых граждан города семинарии содержать нельзя, ежели казна и правители равнодушны будут к сему делу… А, вообще, разочарование в жизни, господин Радищев, — крах моим мечтам… — с болью заключил Лафинов, и глаза его мгновенно потухли, стали блёклыми и невыразительными, а лицо совсем осунувшимся и измученно-болезненным.
Лафинов надрывно кашлянул, отхаркнулся, а потом после приступа кашля, сказал:
— Нужно преобразование просвещения. Без сего всё — пустые разговоры, самообман…
Радищев хотел спросить Лафинова, что он понимает под преобразованием просвещения, но тот опять закашлялся, и ему стало безгранично жаль этого талантливого учителя, искалеченного жизнью и болезнью.
— Вы сильно нуждаетесь? — сочувственно спросил Александр Николаевич.
— Не-ет! На штоф и хлеб хватает денег, на мундир не достаёт… Нуждаются в деньгах семинарии и училища, господин Радищев. Семинарии и училища, — повторил он и снова закашлялся, протянул свою исхудалую руку Александру Николаевичу.