Александр Шмаков - Петербургский изгнанник. Книга вторая
Натали Сумароковой стало безгранично жаль себя, стыдно за свои чувства к Радищеву, на которые она посмотрела теперь по-другому. Она поняла, что ей суждено на веку прожить совсем иную свою жизнь, не похожую на ту, что создало её же богатое воображение. «Если он так убит горем, значит, он был счастлив в жизни», — подумала Сумарокова и внимательно стала всматриваться в Радищева.
Александр Николаевич стоял с понуро опущенной, совсем седой головой. Натали прошла ещё вперёд, чтобы быть ближе к нему. Радищев не заметил и не почувствовал её присутствия.
Когда Александр Николаевич открыл глаза и осознанно воспринял окружающий его мир, гроб с Елизаветой Васильевной, обитый тёмнофиолетовым бархатом с белоснежной бахромой, плыл на руках незнакомых ему людей. Он слегка повернул голову. Рядом с ним шла молодая женщина со слезами на глазах. Он не сразу узнал её. А когда знакомые черты лица воскресили в памяти образ Натали Сумароковой, Александр Николаевич приветливо кивнул ей своей отяжелевшей головой, хотел что-то сказать, но, не найдя слов привета и благодарности, снова кивнул головой. Слёзы, которые он сдерживал всё это время, вдруг облегчённо выступили и блеснули на его щеках.
Александр Николаевич медленно достал из кармана платок. Когда он вытер слёзы и вновь обернулся, чтобы сказать слова приветствия, Натали уже не было рядом. Её оттеснили. Отстав от процессии, она стояла на крыльце, держала на руках ребёнка, одетого в лисью шубку, и смотрела заплаканными глазами на Радищева, медленно шагавшего за гробом.
Елизавету Васильевну похоронили в глубине Завального кладбища, заросшего вековыми липами, берёзами, тальником. Среди истоптанного снега поднялся глинистый холмик, и сиреневые тени упали на него от деревьев, освещенных огненным закатом солнца.
В вышине, облепив ветки, шумно кричали грачи, опьянённые тёплым апрельским вечером. У одинокого холмика, без шапки, с растрёпанными волосами, стоял подавленный горем Радищев. Он не слышал грачиного крика, не чувствовал вечерней свежести, упавшей на землю. Вместе с ним задержался Панкратий Платонович Сумароков. Он, тоже убитый и расстроенный, долго не замечал, что у могильного холмика Рубановской они остались вдвоем.
— Александр Николаевич, пойдём же, — первым заговорил Сумароков. — Становится свежо…
Радищев окинул его своими большими глазами, в которых всё ещё стояли слёзы. Он преклонил колено над холмиком, потом привстал и молча направился к выходу по дорожке, протоптанной людьми в снегу между могучих лип и берёз.
Весенний воздух был чист и свеж. Звучно шуршал и хрустел под ногами снег, подтаявший и успевший покрыться тонкой, как папиросная бумага, ледяной плёнкой. Когда они вышли к воротам кладбища, перед ними пылал яркий закат, и снег вокруг был розовым, словно подёрнутый глянцем.
Радищев обернулся. Над кладбищем нависло мрачное небо, и в тёмной заросли леса в дальнем углу неугомонно и буйно шумели грачи. Над тихим покоем могил, засыпанных снегом, и над свеже черневшим холмиком Рубановской, как и над всей землёй, билась всепобеждающая, такая обычная — простая и величественная жизнь.
И эта минута, и эта впечатляющая картина природы далёкого сибирского края врезались навсегда в память Александра Николаевича. Он услышал в это мгновение, как ему шепнул внутренний голос: «Жизнь погасшая не есть уничтожение. Смерть есть разрушение, превращение, возрождение».
Чьи это слова, такие знакомые и близкие ему, кто произнёс их и когда?
Да это были его же слова! Терзанию, болезням, изгнанию, заточению, — всему, чему есть непреодолимый предел, за которым земная власть ничто, он противопоставлял будущее, будущее свободного народа, отдающего свои силы, жизнь блаженству общественному.
— Вечность, — отвечая вслух на свои мысли, сказал Радищев. — Жизнь в будущем!..
Он повернулся лицом к вечерней заре и взглянул на мир глазами человека, для которого впереди открывалась всё та же жизнь, полная извечной борьбы.
Они тихо зашагали к городу, над которым поднимались дымки из труб, а вдали, за Иртышом, полыхал закат и стлались бесконечные пространства российской земли.
6И всё же из тех мыслей, которые больше всего занимали Радищева несколько дней после похорон Елизаветы Васильевны, назойливее других была мысль о смерти.
Смерть не только отняла у него дорогого сердцу и незаменимого в его несчастье друга, она будто притаилась в нём самом, подкарауливала его. Так казалось Радищеву, и от навязчивой мысли ему было трудно отделаться. Действительно, смерть могла притти к нему в самый неожиданный момент и вырвать его из жизни, полной незавершённых дел.
«Надо торопиться жить, надо торопиться делать», — вот единственный вывод, который вновь и вновь подсказывала ему смерть Елизаветы Васильевны. И как только он приходил к этому выводу, смерть не казалась уже столь неразрешённым вопросом, и Радищев внушал себе: «чтобы победить её — надо жить».
Александр Николаевич шёл на Завальное кладбище. Ноги его проваливались в снегу, сделавшемся рыхлым под лучами солнца, но он, эти дни занятый всё одной и той же мыслью, не замечал того, как тонули его ноги в снегу, как ярок и светел был апрельский день, как отчётливо синела тень, падающая от него и от встречающихся ему на пути предметов.
Радищев тяжело брёл по тропе между лип и берёз в дальний угол кладбища к глинистому холмику свежей могилы. Он склонял над нею свою обнажённую голову и словно слышал опять слова, произнесённые Елизаветой Васильевной в последнюю минуту её жизни:
«Не отступай, Александр…»
Голос Рубановской звучал в его душе призывом, и Радищев будто давал клятву над могилой своей подруги:
— Не отступлю, Лизанька, по гроб жизни, как бы тяжелы ни были испытания, выпавшие на мою долю. — Дело моё правое…
Он силился припомнить, о чём ещё говорила она в последний раз. Он вспомнил слова, похожие на исповедь, о том, что любовь её к нему оказалась сильнее веры в бога, что она не боится людского осуждения за свои открытые, свободные чувства. Он, как живой, ей говорил:
— Разве можно осуждать человека за любовь, как твоя? Разве можно считать за грех то, что подсказано сердцем и должно быть названо подвигом женщины, смело переступившей порог подневольного, но освящённого церковью повиновения?
И в эту минуту Александр Николаевич больше, чем когда-либо раньше, почувствовал, что Рубановская своей любовью ломала моральные устои в поведении людей своего круга, правила их общежития, покоившиеся на церковном авторитете. Хотела она этого или не хотела, но поступок её пролагал пути к счастью и раскрепощению женщины.
Поступком своим Елизавета Васильевна помогала ему в его праведном деле, от которого завещала никогда не отступать. Радищев понял, что в подруге его проявлялись лучшие черты в характере русской женщины, стремившейся сбросить вековые путы, раскрепоститься от условностей, унижающих её человеческое достоинство. Не в этом ли было заложено всё богатство и красота её души, жаждавшей расцвета своего ума, проявления стойкости, выносливости, терпения и силы?
— Клянусь тебе, — проговорил Радищев, — воспитать такой же и нашу Анюту, передать твой завет Катюше, всем обездоленным русским женщинам, потянувшимся к свободе…
Александр Николаевич припал на одно колено, потом поднялся и покинул кладбище. Он долго бродил после этого по окрестностям города, занятый неотступной мыслью о жизни и смерти. Он вышел на Панин бугор, покрывшийся чернеющими проталинами. Он увидел лежащий внизу город с грязными улицами и величественным белокаменным Кремлём, главенствующим над Тобольском.
Над городом серебрился весенний воздух. Синели дали полей и лесов, лежащих за Иртышом. Радищев, ещё в первый приезд полюбивший эти живописные дали Заиртышья, будто вновь залюбовался их красотой и ещё несколько времени задержался на Панином бугре.
Потом Александр Николаевич сделал большой круг и, прежде чем вернуться на квартиру, прошёл по Аптекарскому саду, постоял у обрыва над Курдюмкой, любуясь панорамой города, широко открывающейся его глазам, чтобы навсегда сохранить его в своей памяти.
7Пусть смерть ещё раз победила. Снова, как в первый раз, на его руках остались малолетние дети и большое, ни с чем несравнимое горе. Он устоял и теперь.
Радищев мог с уверенностью сказать, что ещё одно испытание, обрушившееся на него, было уже позади, прошли похожие на чёрный сон дни, заметно состарившие его. Ему предстояло жить ради маленьких детей, бороться ради его ещё незавершённых дел.
Александр Николаевич сел побриться. Из овального зеркальца на него глядело осунувшееся лицо с впалыми, большими и грустными глазами. В сорок восемь лет голова его была совсем седа. Он не узнавал себя после перенесённой утраты.