Владимир Дружинин - Именем Ея Величества
Губернатор обязан спросить. Служащим Монетного двора одежда определена казённая. Ему, вишь, тесно в ней. Тот же домовой лохматый, пугавший челядь.
— Прости, душно в немецком!
— Бунтуешь всё…
Усадил гостя в Плитковой, велел подать водки, солёных огурцов. Речи его занятны. Согрелся, обмяк в кресле, надобно раззадорить.
— Что ж на немецкое ополчился? Из Европы к нам просвещенье идёт.
— Видимость это, машкерад. Тело грешное наряжаем, а душа-то в потёмках.
— На то ученье.
— Ой, князюшка! Где учителя? Вон профессора в Академии, читают трактаты, да кто их разумеет? Я толкнулся к Байеру, — авось присоветует путное, кое-как по-немецки ему… Замахал на меня, заклохтал… Понял я то, что русское государство основано германцами. Вот евонный трактат… Почему они наш язык не учат? Ты скажи им!
Заноза старая колет, — отверженный он, труды его членам Академии недоступны, изволь по-немецки или по-латыни! В учёном синклите ему не место. Гисторию Петра Великого государыня доверила академикам, и светлейший одобрил. Крекшину ли тягаться…
— Какова грива-то? У коня… Одиннадцать сажен?
Царь будто бы видел такую, в Голландии. Крекшин, ничтоже сумняшеся, написал.
— Говорил я тебе, сказки рассказываешь.
— Убрал я гриву, эко дело! Я заново начал всю гисторию, с Новгорода, который был столицей всех славян. Величие Руси век от века возрастало, до ныне зримого апогея, вящего расцвета. Ты постыди, батюшка, профессоров. Ихняя гистория ложная, унижают нас. Уж коли ты не заступишься… Ох, горе! Изруган хожу и оплёван.
— Постой! Ну, скажу я им… Думаешь, готово? Враз ты в мантии, магистр наук?
— Ты силы своей не ведаешь. Народ смотрит — Меншиков-то в седле, а царица пешком шествует. Неужто стерпит Господь? Пустит молнию, собьёт его. Нет, сидит Александр Данилыч. Значит, милость тебе громадная ниспослана. Предела не достиг ещё…
— Укажи мне, ведун-колдун! Я-то глух, тебе астры глаголют.
Бывало, Крекшин чуть ли не с порога сообщал гороскоп. Данилыч беспечным смешком прикрыл щемящее любопытство.
— А тебе зачем? Астры индифферентны.
— Э, да ты по-учёному заговорил! Впрямь академик.
— Звёздам круговращенье задано, больше ничего. Идущему предел невидим. Перешагнёшь, оглянешься назад, тогда и узришь. Миновал и не заметил, а то соломку постлал бы. Молим, подай, Боже, знак заранее! Древние люди полёт птиц наблюдали. Мне вот утром голубь в окно стучал. К чему? Пустое это… Совесть лучше подскажет. Возгордился человек — хлоп, и споткнулся!
— Тут и кинутся на него и заклюют, — сказал князь, применив рассуждение к себе. — Трудится человек, кругом же зависть, злоба, невежество!
— Гистория рассудит. Пётр Великий искоренял невежество. Цифирные школы завёл. При нём-то сколько их было… Рано ушёл государь, рано покинул. Предела своего не достиг, надорвался, мучений сколь за нас, скудоумных, восприял. Немецкое-то надели…
— Снять, что ли, прикажешь? — с кривой усмешкой спросил князь.
— Сыми, попробуй теперь! Разве что с кожей вместе… Приросло, батюшка.
— Да ну? Ой, беда!
Потянул, дёрнул рукав кафтана, дабы высмеять филозофа. Смех в горле застрял.
— Надел господин немецкое и мнит, будто он европеец. Пагубное тщеславие. Внуки и правнуки в сём заблуждении пребудут. А народ как был в лаптях… Солдат кричит «виват», в том и просвещенье. Господин и язык-то наш забудет. Настанет смятение, яко среди племён, что вавилонскую башню строили. Своя своих не познаша. Тогда и поймут — чужим, заёмным век не прожить. Ну, батюшка, надоел я тебе. Не гневайся на ничтожного!
Расстались холодно.
— Сам ты возомнил о себе, — бормотал Данилыч, входя в спальню. — Напялил рубище, чего доброго, начнёт мутить честных христиан. Ещё один юрод вылупился… Вытолкал его профессор — и поделом.
Спальня, казалось, наполнилась множеством машущих крыльев, резким клёкотом, — то зыбкое свечное сияние всполошило птиц на изразцах. Сорвались пернатые, заметались рассерженной стаей. Вспомнилось, — голубь стучал в окно Крекшину. Древние следили за полётом птиц. Некий намёк в его словах… Предел человеческих устремлений сокрыт, разве что знак какой подаст провидение.
Днём синие голландские птицы смирны, при свечах же черны, клювы, крылья враждебно остры. У Данилыча с детства неприязнь к хищным птицам, — как он ненавидел ястреба, который повадился таскать цыплят со двора! Нет, знаки, знамения — суеверие, фатер осуждал. Астры вернее, Крекшин читал в небе, а нынче вдруг отрёкся от них. Или узнал нечто и промолчал? О пределах толковал, похоже — предупреждал. А цифирные школы с какой стати помянул? Упрекать ведь осмелился.
Это правда, что школ убавилось, уцелевшие переходят в церковное ведомство, псалмы вместо чисел и чертежей. Вины за собой светлейший не признает. Ведомо ли Крекшину, что в казне миллион недобора? Государь поручил своему камрату Петербург, любезный парадиз, и камрат печётся, новые флигели Зимнего с великим поспешанием возведены. Престиж государства — цель первостатейная.
Свечи погашены, птицы утонули в темноте, слышится лишь зловещий шорох крыльев, мешает уснуть. Данилыч с головой закутался в одеяло.
Сгиньте, проклятые!
Зима в Петербурге вьюжная, обильно снежная. Вязнут в сугробах конный и пеший. Подвоз спотыкается, хлеб оттого вздорожал. В толпе у Гостиного двора, на рынках шатается нищий странник, вещает:
— Слышах глас с небеси яко вод текущих али грома… Видех зверя, восходящего из земли, имеяше два рога, именем Антихрист. В сём граде ему царствовати. Совращать будет православных, ослышников же в бездну повержет.
Увели его полицейские, другой возмутитель вынырнул. Этот понятнее глаголет.
— Царицу немцы околдовали, да она ведь сама чужеземка, хоть и крещёная. Бесовский шабаш у неё во дворце, ночи напролёт, — вон окна пылают! Хлеб за границу продан, а нам крохи… Немец сыт, пьян, нос в табаке, ещё и бахвалится.
Люди берегут печальника, прячут от соглядатаев, уделяют полушку, денежку, кусок калача. Правду глаголет. Льгота для иностранца безмерная, — если служит, платят ему впятеро больше, а то и десятикратно, если торгует — налог с него пустяшный.
К офицеру-немцу, к механику чернь привыкла. Недавно учёные книгочеи наехали, профессора — им-то за что богатое жалованье, наилучшее жильё? Простолюдин с опаской ходит мимо квартир ихних — диковинная там посуда на столах, немцы варят что-то, жгут, плавят. Чернокнижие, поди… Один трубы налаживает, в небо смотреть. Сказывают, комета грядёт, вестница Страшного суда.
Так разве избегнем?
Дохтуры потрошат мёртвых, разнимают члены, в спирт кладут. Пошто тревожить усопшего? Грех ведь, надругательство над подобием Божьим. Во многих государствах сие запретно, у нас же, выходит, немцу всё можно.
Царь Пётр открывал школы, но далеко не всякий склонен к ученью. У грузчика или землекопа не спросят, умеет ли он читать и писать. Светская грамота непривычна, а старики твердят — в соблазны вводит, истина же заключена токмо в книгах церковных, в Священном Писании.
Библиотека в Летнем доме царя доступна каждому — утоляй жажду духовную, платы с тебя не возьмут. Пылятся книги новой печати, недвижны на полках. Есть гистория Пуфендорфа, «Овидиевы превращения», басни Эзопа, «Приклады, как пишутся комплименты». Последняя бывает в руках молодого франтоватого купчика, старательного чиновника.
Чаркой водки, сладкой заедкой приманивают в Кунсткамеру. Смельчаков всё же мало. Иной выпьет для храбрости, попятится и, перекрестясь, давай Бог ноги. Телёнок о двух головах, уродцы разные, изъятые из женского чрева, из коровьего, из кобыльего. Зачаты дьяволом, — говорят попы. Для чего собирал их царь со всего государства, для чего под них новые хоромы достраивают на Васильевском острове? Денег-то сколько трачено…
Театр на углу Невской першпективы и Мойки в холодный сезон пустует, дрова в сарае для него на исходе. Летом посещали его благородные и некоторые купцы, работному раскошелиться трудно. Кабы библейское действо казали… Там ужаснёшься, поплачешь.
Комедию Мольера играли нынче в Зимнем — для царицы и ближних её, у Меншикова — для царевича. Плезиры европские знать перенимает жадно, погрузилась в оные. Слава Богу, веру отцов, язык русский сохранили вельможи — в остальном же всё у них не по-нашему.
Подлое звание забавляется, как искони повелось. Попы проклинали прежде ярмарочных лицедеев, гудошников, осуждали пляску, мирскую песню, кулачные потехи. Волей покойного государя запреты отменены, — на том спасибо.
— Падёт сей град нечестивый, — гундосят бродячие пророки. — Гореть вам в геенне огненной. Погубили души свои, попрали древлее благочестие.
Человек между новым и старым яко в теснине — куда податься? Где истина, где отрада душе беспокойной, мятущейся?