Михайло Старицкий - Буря
Кругом стола, развалившись в самых непринужденных позах, помещались съехавшиеся на пир вельможные паны и офицеры кварцяного войска. Стол был уставлен массой яств и напитков, поданных в дорогой серебряной посуде, которою гетман желал щегольнуть перед собравшимся панством.
Огромные лужи опрокинутого вина и меда покрывали всю скатерть бесформенными, расплывшимися пятнами. Множество свечей освещало и громадный беспорядочный стол, и разнузданную компанию, поместившуюся вокруг него… Одежда всех присутствующих находилась в крайнем беспорядке… На красных возбужденных лицах блестели крупные капли пота; в глазах горело какое–то грязное и циничное выражение: очевидно, разговор носил весьма свободный характер. Один только светловолосый юноша с задумчивым, скромным лицом и голубыми мечтательными глазами, казалось, не принимал никакого участия в разговоре: глаза его задумчиво глядели вперед; на вопросы он отвечал с рассеянною, виноватою улыбкой. То был молодой сын коронного гетмана, которого в насмешку за его скромность и увлекающийся всем возвышенным характер офицеры прозвали «молодою паненкой».
Взрыв разнузданного хохота оглашал роскошную светлицу, когда Чаплинский вошел в нее.
— Кто там? — спросил резко коронный гетман, прищуривая свои выпуклые глаза и стараясь взглянуть через головы сидящих за столом.
— Пан подстароста Чигиринский, — ответил кто–то из гостей.
— Чаплинский? — изумился Конецпольский. — А что там, пане? Пожалуй сюда!
— Привет мой славнейшему гетману и ясновельможному рыцарству, — поклонился Чаплинский, — надеюсь, что мой доклад не будет настолько ужасен, чтобы прервать шляхетское веселье…
— Будь гостем, пане, — приветствовал его милостиво, хотя и свысока, коронный гетман, — отогрей горло медом и сообщи, какое дело привело тебя к нам; потому что, хотя нас не может испугать никакая новость, но все же думаю: что–либо маловажное не оторвало б тебя, пане, от молодой жены, приобретенной с таким трудом.
Дружный смех поддержал остроту пана гетмана. Чаплинский поторопился изобразить на своем лице самую счастливую улыбку; затем он опустился на предложенный ему стул, расправил кичливо свои усы, осушил сразу два кубка и начал свой доклад, отбрасываясь небрежно на спинку стула:
— Конечно, дело самой малой важности, и если бы только я не был таким строгим и требовательным как к своим подчиненным, так и к самому себе, то стоило бы мне остаться только лишний день в Чигирине, а затем прибыть на пир к панству с мешком поганых голов этого быдла, и всему делу был бы конец!
Чаплинский обвел собрание торжествующим взглядом и, видя, что все взоры устремлены с любопытством на него, продолжал с еще большею важностью:
— Дело в том, что этот бунтарь, хлоп и бездельник Хмельницкий свил себе гнездышко у меня под боком в Чигирине. Я оставил его на свободе, словно усыпленный его хитростью, а сам думаю себе: пусть птичка полетает на свободе, — увижу, с кем сносится да о чем чиликает, а тогда уж всю стаю сеткой и накрою. Надо сказать панству, что у меня в Чигирине всюду глаза и уши: мышь не пробежит! Да! Клянусь святым Патриком, так! Так вот этот бездельник начал исподволь свои делишки, а я молчу, и совсем даже глаза зажмурил, поджидаю, что то будет? Ну, вчера собрал он у себя всех старшин этой рвани; выкрали у полковника Барабаша те привилеи, что выдал им тайным образом наш достославный король, и, поклявшись страшною клятвой выпустить всем вельможным панам кишки и не оставить в Польше камня на камне, собаки эти бросились тою же ночью на Сечь!
— Быдло, пся крев! — крикнул яростно Потоцкий, опрокидывая свой кубок. — Я говорил, что их надо было тогда еще уничтожить всех до единого на Масловом Ставу!
— Как мог отец мой доверять такому предателю? — вскрикнул, в свою очередь, юный Конецпольский.
— Хмельницкий хитер, как лис, а покойный гетман был милостив и доверчив, а вследствие этого и благоволил к этой мятежной рвани, — заметил скромно Чаплинский.
— Но не таков я! — вспыхнул юный староста.
— Да не во гнев тебе, Ясноосвецоный княже, — заметил раздраженно Потоцкий, — покойный отец твой принадлежал к той партии, которая потакает этим безумным и дерзким планам короля. Они больше всего бунтуют козачество, они подымают его против нас, законных их господ. На сейме, небойсь, плакал этот мечтатель о деспотии, говорил, что мы расшатываем государство! — шипел, зеленея от злости, Потоцкий. — А кто расшатывает государство, как не он? Для своих гнусных целей он подымает рабов на господ. Он унижает власть, а не мы.
Все словно обезумели в светлице. С грохотом покатились отодвигаемые стулья, кубки полетели со стола. Крики, проклятия и брань наполнили невообразимым ревом всю комнату.
— Измена, измена! — кричал исступленно Чарнецкий, сверкая своими зелеными глазами. — Покушение на нашу золотую свободу! Вот когда открывается истина, а на сейме говорили, что все это ложь!
— Измена, измена! — кричали за ним и другие. — Нас хотят обратить в рабов, отдать подлым холопам!
— Ему уж давно хочется самодержавной власти! — надрывался, багровея от злобы, жирный пан Опацкий.
— В чем состояли эти привилеи, известно пану? — перебил всех, кусая от бешенства губы, Потоцкий.
— То была грамота короля, предписывавшая козакам броситься на татар и в море для того, чтобы силою вовлечь Турцию в войну, и, кроме того, в ней представлялись этому быдлу особые права и королевские милости.
— Сто тысяч дяблов! — даже подпрыгнул на своем месте Потоцкий. — И эти собаки осмелились?
— Они бросились с ними на Сечь; оттуда Хмельницкий думает направиться в Крым, а тогда…
— Погоню за ними! — затопал в ярости ногами Потоцкий, срываясь с места.
— Она уже послана.
— Всех переловить!
— Завтра же они будут в моей тюрьме!
— На колья! Четвертовать! — захлебывался от бешенства Потоцкий, и белая пена выступала на его тонких губах.
— За этим я и приехал: Хмельницкий — писарь войсковый.
— Тем лучше, — перебил его молодой Конецпольский.
— На кол его, — яростно завопил Потоцкий, — чтобы всем был пример в глазах!.. А мы приедем и учиним им такую расправу, что вылетит у них из головы мятеж!
Яростные крики панства огласили всю комнату.
— Я просил бы вашу ясновельможность дать мне письменный приказ, потому что, зная пристрастие короля к этому гнусному бунтарю и изменнику, я боюсь, как бы моя скорая расправа не была поставлена мне в вину.
— Завтра же получишь приказ. Я отвечаю! — вскрикнул резко Потоцкий.
— Все будет, как желает пан гетман! — поклонился подобострастно Чаплинский.
На следующий день под вечер Чаплинский, снабженный приказами гетмана и старосты о немедленной казни Хмельницкого и его сообщников, отправился с самыми радужными мечтами в Чигирин.
В Чигирине его уже поджидал Комаровский.
— Что доброго? — спросил Чаплинский, входя в свою светлицу, в которой уже метался с каким–то глухим ревом Комаровский. С своими налитыми кровью, остановившимися глазами и широким лбом он действительно напоминал взбесившегося быка.
— Что доброго? — повторил свой вопрос Чаплинский.
— Ничего, — остановился перед ним с диким лицом Комаровский, — нет ее нигде.
— Ну, а Хмельницкий?
— Хмельницкого поймали… на ярмарке… коней покупал… а остальные разлетелись, я хотел броситься за ними в степь… мало людей… у них всюду сообщники…
— Ге, теперь не тревожься, друже, — вскрикнул весело Чаплинский, вытаскивая сложенные бумаги, — теперь мы попытаем молодчика огнем и железом, выболтает он нам немало новостей, а тогда ты и отправишься по следам беглецов в степь… Гетман и староста приедут сюда чинить суд и расправу. Не бойся, теперь и мышь из степи не убежит!
В тот же день вечерком, отдохнувши и подкрепившись с утомительной дороги вечерей, пан подстароста отправился со своим зятем по направлению к селению Бужину, куда был доставлен под сильной стражей Хмельницкий{67}. Хотя в душе подстаросты и закипала все время бессильная досада на роковое стечение обстоятельств, мешавшее ему до сих пор наведаться к Оксане, соблазнительный образ которой не выходил у него из головы, но возможность здесь, сейчас же натешиться и надругаться над своим беззащитным врагом так сильно опьяняла его, что вытесняла даже на этот раз и образ дивчыны.
— Теперь–то мы ему, голубчику, все припомним, — повторял он время от времени, обращаясь к Комаровскому и потирая от удовольствия руки, — все припомним, все!..
Но Комаровский, казалось, не слышал и не понимал ничего… Он сидел рядом с ним в санях мрачный и дикий. Вид его внушал невольный ужас. В этих остановившихся голубых глазах появилось теперь какое–то тупое, животное выражение… Казалось, еще одно мгновение — и он ринется, очертя голову, на свою жертву.