Агустин Яньес - Перед грозой
— Любопытно, что будет теперь делать падре Рейес, чтобы не плестись в хвосте? — спрашивали в селении.
— Что предпримем, — спрашивали наиболее ретивые у падре Рейеса, — чтобы не остаться позади? Если нужны деньги, они найдутся, — добавляли сторонники празднеств в честь Гуадалупской божьей матери.
— Посмотрим. Не спешите заранее, — отвечал дон Абундио по своему обыкновению флегматично.
4
Навестив свою подругу Мерседес, которая была потрясена приездом в первых числах декабря Хулиана с молодой женой, Марта подумала, что ей удалось уяснить себе причину своей собственной печали: ее пугало одиночество старой девы, хотя она делала вид, что смирилась со своей участью. Никогда ранее, как ей казалось, не придавала она значения браку, помолвкам, необходимости отказаться от всего того, что давало ей возможность чувствовать себя свободной.
— У них будут дети, а они могли бы быть моими! — все чаще слышалась жалоба Мерседес, еще восстающей против выпавшей на ее долю судьбы, которую она сама считала чем-то непоправимым.
И эта жалоба искрой разожгла дремавшее в глубинах души желание Марты. В ее памяти молниеносно, но настойчиво, до того настойчиво, что казалось, вот-вот запылает мозг, всплывали, по-новому, уже тысячи и тысячи образов — из повседневной жизни, из лона забвения, чьи полустертые отпечатки ослепляли ее невиданной отчетливостью. Иметь сына! Желать сына! Не смиряться с одиночеством старой девы, которое обрекало ее на то, чтобы любоваться чужими детьми, которых она учила катехизису, заботиться о Педрито, мечтать об основании сиротского приюта, палаты для малышей в больнице, школы для детей бедняков. Нет, ее печаль не была ни мятежом, ни завистью: разве не преследовала ее печаль, — страх смерти или страх греха, — уже начиная с апреля, с той поры, когда Педрито остался сиротой? Разве не избегала она раздумий о таинстве материнства при виде пресвятой девы с младенцем на руках? А не было ли это тем новым чувством, противным чувству одиночества, сходным с материнской нежностью и связанным с надеждой на то, что ее сестра выйдет замуж и будет иметь детей? С надеждой, возлагаемой на Габриэля, и с разочарованием, вызванным его поступком? И не было ли у нее своего интереса в том, чтобы сестра ответила на ухаживания молодого врача из Теокальтиче? И словно все эти тысячи и тысячи людей кричали ей ужасными голосами: «Старая дева, старая дева навсегда!» Эти голоса и призывают ее к мятежу, но вызывают на глазах слезы. Жалоба Мерседес вынудила ее вспомнить и другое: ощущение покорности, которое охватывало ее при виде Дамиана Лимона — еще до его преступления; ее жалость к Дамиану — после случившегося; ее сердобольные мысли об убийце, о его судьбе; в селении многие уже начинают его забывать, но для нее он продолжает оставаться настоящим мужчиной. Правда, поговорив с Мерседес, Марта пришла в ужас от своих чувств к Дамиану и с запозданием осудила себя за то, что столько раз невольно задерживала свой взгляд на Дамиане и на других мужчинах, чьей женой, смутно представлялось ей, она могла бы быть и от кого у нее могли бы быть дети. И теперь — перед источавшим бледный свет горем Мерседес — все это приобретало особый смысл, особое значение. Мерседес горячо протестует против приговора, осуждающего ее на постоянное одиночество: «Я не смогу смириться с этим — никогда, никогда! Ни тогда, когда все в селении привыкнут встречать Хулиана с женой, ни когда его жена станет здороваться со мной, как с любой другой соседкой, подумав, что мы можем стать подругами. Как могут другие нести такой крест, таить в себе такие муки? Как свыкнуться с мыслью, что всегда будешь жить рядом с ними, встречая их вместе в любой час, в церкви, на улице; будешь видеть, как они счастливы, что имеют детей, что дети растут и все уже забыли, что есть на свете страждущая душа, сгорающая от зависти, а быть может, и от непогасшей любви! И с каждым годом, все больше старея, все более одинокая, слабая здоровьем, без всяких надежд! Ужасно! Почему падре не видит моих страданий, почему ничего сердце ему не подскажет, почему он меня не понимает — и не позволит мне уехать отсюда, хотя бы на несколько дней. А как я ему об этом скажу? Трудно сказать даже матери. Они ответят, что все это глупости, что все уладится. А могут наговорить чего-нибудь и похуже. Кончится тем, что возненавидишь их так же, как ненавидишь сейчас весь мир, когда готова выцарапать глаза всем этим знакомым и родственникам, навещающим меня и истязающим своими взглядами и намеками. Собачьи души!» Жалобы Мерседес угнетают Марту почти до потери сознания, и впервые перед ней предстает призрак Микаэлы, который вопрошает ее: «Ты помнишь обо мне?»
5
Радость не вечна, печаль по бесконечна! Музыканты прибыли в селение полумертвые от усталости. И сильно запоздали: приехали почти в пять пополудни. Когда слезли с лошадей, не могли стоять на ногах. Почти никто из них раньше не ездил верхом, а тут еще пришлось трястись в седле трое суток по горам да по оврагам. До восьми не успели отдохнуть и во время выступления не раз пускали «петуха», фальшивили почем зря, невпопад вступали, играли спустя рукава. Все едва не зевали. Сановницы из конгрегации Дщерей Марии, приложившие столько усилий, чтобы завлечь музыкантов сюда, и ни о чем ином не говорившие все последние дни, впали в глубокое уныние. Похоже, даже ранчеро спрашивали: «Столько шуму, а для чего?» Еще в дверях можно было заметить, как помирали с хохоту певцы из хора падре Рейеса. Даже тот, кто ничего не смыслил в музыке, понимал, насколько велика была неудача. Правда, на торжественной мессе они играли лучше. Па рассвете музыканты поднялись, разъяренные здешним гостеприимством: отдохнуть им так и не удалось; они пришли к падре Исласу и заявили, что тотчас же уедут: их обманули — холод в Доме покаяния совершенно невыносим, постели еще более невыносимы, а о еде и говорить нечего. Падре Ислас в ответ выбранил их за то, что накануне вечером они играли из рук вон плохо. Раздражение музыкантов не имело границ — пришлось вмешаться падре Рейесу, что еще более унизило падре Исласа. Продолжая бушевать, музыканты, без репетиции, поднялись на хоры и сразу же начали играть, вызвав гнев «сестер» из конгрегации и насмешки остальных прихожан. Даже дети, занимающиеся катехизисом, или оркестрик с какого-нибудь ранчо сыграли бы лучше. Но на этом история не кончилась. Музыканты отказались уехать в тот же день, как было договорено, ссылаясь на то, что им нужно передохнуть; и потребовали предоставить им более подходящий ночлег, а пока расположились прямо на площади, кому как нравилось, быстро завязали знакомства с некоторыми местными жителями, чудодейственным образом раздобыли спиртное и основательно напились, А позднее, как говорят, в сговоре и согласии с политическим начальником (кто знает, быть может, и по его просьбе) они набрались наглости исполнить «ночную серенаду» и под музыку и песни прошли по всему селению, — и вот тут уж они играли и пели божественно!
Утром девятого на стене дома президентши Дщерей Марии обнаружили пасквиль:
Презрите гордыню, девицы,
И радость найдете в смирении.
Податливым воздастся сторицей;
Господь одарит благословением.
6
Сколько ран открылось от этого музыкального вторжения, от никогда не слыханных ранее мелодий — мелодий любви, мечты, нежной грусти, душевного ликования, обретения желанных признаний! Неведомые мелодии лишили селение сна, перед юными открыли новый мир, новый язык — в ту ночь с восьмого на девятое декабря. Этот мир и язык, предчувствуемые, но доселе неуловимые, полные божественного очарования и вместе с тем глубоко человечные. Мир и язык повседневных желаний — до тех пор в окружающем мраке непостижимых и внезапно ярко освещенных волшебством музыки и голосов, заставившим взлететь слова любви и тоски, обычные слова, но в полете выразившие несказанное и сами преображенные, как бенгальские огни. Мир и язык желаний — впервые освобожденных в селении в ту ночь, в ночь, захваченную неожиданной радостью, пронизанную волнующими напевами, услаждавшими одиночество, вызывавшими дрожь. И дрожь наслаждения всю ночь напролет для старых и молодых, которые никогда не слыхивали подобной музыки, столь отличной от знакомой им музыки — церковной. Без промаха ранили в эту бессонную ночь мелодии, словно дротики, проникая сквозь самые массивные стены, вонзаясь в грудь и вливая в нее сладостный яд. Звенящий металлом дротик виолончели; деревянные дротики скрипок, ломкие, исчезающие на крышах; воздушные, хрупкие дротики флейт, гаммой взлетающие до крестов и падающие на сердца; дротики рассыпались и впивались — тенора, баритоны и басы, — дротики слов, ни одно из которых не хочет пропустить слух в эту звучащую ночь. Словно вернулись ушедшие навсегда — те, кто домогался девичьего сердца; вернулись все студенты нынешнего и прежних поколений, те, что много лет назад буйствовали из-за любви, те, что своим присутствием приводили в смятение ныне уже постаревших или давно забытых женщин; и словно возвещали о своем скором появлении красавицы и красавцы, которым предстоит взять в плен томящиеся в ожидании души. Вновь открылись раны, нанесенные Викторией и другими очаровательными гостьями, в сердцах тех, кто горел к ним страстью; опять возродилась тревога за женщин, несчастливых в замужестве или склонных к ветрености; разбережены язвы старых дев, и сделались еще более печальны те, кому грозит одиночество; начали кровоточить и свежие раны, нанесенные студентами, и рыдания увлажняли многие подушки, однако никто не мог отказаться от этой музыки: в ней — отражение недосягаемого блаженства, радостные надежды для тех, кто еще не отдал в залог свое сердце и надет, не познав мук разочарования. Не могли не слушать эту музыку старые, — с нею будто улетучивались прожитые годы; не могли не слушать эту музыку юноши и девушки, которым она рисовала воздушные замки; не могли не слушать эту музыку и страдавшие, поскольку, растравляя боль, музыка одновременно успокаивала со сладостным дурманом: эту музыку слушали отчаявшиеся — она навевала им лживые мечты о счастье; эту музыку слушали счастливые — она подтверждала их счастье. Эту музыку не могла не слушать Мария, ведь в ней звучал живой голос городов, и когда музыка замерла, селение показалось Марии еще более убогим и ненавистным. Не могли не слушать эту музыку ни Мерседес, которой музыка обещала возместить утрату, ни освобождавшаяся от своей печали Марта, которой музыка помогала обрести былое жизнелюбие. Для Соледад, для Маргариты, для Ребеки эта музыка была отмщением за их позор, посланием иного мира, чей язык они начали постигать в шутках студентов; и сердцах Лины, Магдалены и Гертрудис музыка поддержала затухающий огонек терпения. Лукас Масиас не мог не слушать эту музыку, ведь он еще ни разу столь непосредственно и естественно не соприкасался с жизнью и обычаями своих далеких героев; вот это исполняют на празднествах во дворцах и в городских квартирах, вот это играют на улицах, а это насвистывают прохожие, это сейчас заставляет биться сердца и в Гуадалахаре, и в Мехико, и в Керетаро, и в Пуэбле, и в Гуанахуато, и в Сан-Луисе, — язык музыки, которому так грубо подражали студенты на своих шумных гулянках. Никто не хочет пропустить этой музыки — никто, кроме сеньора приходского священника и падре-наставника, встревоженных взрывом мирских страстей и угрозой еще худшего взрыва, который не замедлит последовать, если попытаться заставить музыку умолкнуть. Расшатывается замок христианской добродетели, с таким трудом воздвигнутый «сестрами» сановницами конгрегации Дщерей Марии, бездумно пригласившими сюда музыкантов, этих бесчестных наемников, которым нужно непременно напиться и которые воодушевляются лишь своими богомерзкими песнями; и этот виолончелист, и этот скрипач, и этот тенор — все они выпивохи из выпивох, и чем больше они налижутся, тем лучше играют и поют.