Михаил Крупин - Самозванец. Кн. 1. Рай зверей
Вниз от китайки шел уклон. За рытым бархатом малинника и бугорками берсеня видно было, как холопы убирают с первых огуречных ростков рамы, крытые неровными кусочками слюды, вспыхивавшими и погасавшими на солнце. Другие огородники на грядах дергали, кидая на разостланные мешковины, под зиму саженный чеснок. Еще дальше человек крутил белой широкой метелкой в бадейке — на опушке яблочного сада, раскинувшегося былинным молодым леском.
Князь Шуйский желал живота на Москве — как в материнской вотчине, ни в чем животу не отказывая, имея под боком всяк плод земли благоуханным и крепким. Но многое и поступало издали: с Севера летела дичь, шла рыба — сигая косяками в погреба со льдом, взлетая в вяленом и ветреном видах на сушила. С украинского и астраханского юга катился арбуз, с фряжского запада — вина, приправы… На боярский двор свозилось и отборное зерно с пригородных угодий, здесь зерно проходило княжий пристрастный обзор, затем — ригу и мельницу. День-деньской гудели на своих местах, грели двор варни и хлебни, покрытые дерном в предостережение пожаров; здесь же дышали княжьи медосытни и пивоварни.
Все эти части домовитого угодья могли встретиться порознь и на менее знатном боярском дворе, но, наверное, только у Шуйского сошлось все вместе, и сам лад строений был раскатан круче, смотрелся как-то толстостенней и раздольнее, заполонив собой добрую сотню саженей столицы в длину и в ту же ширину. И вдосталь было на таком просторе самочинно своего. Когда Басманов оборачивался назад, видел над главными воротами, откуда он вошел, точеную торжественную башенку с цветами и оленями вокруг киота — не проще, кремлевских. Подле ворот стоял дубовый караульный сруб, на его крылечке сидели не то сторожа, не то таможенники. Эти чины, когда только очно, а когда и вручную, ощупывали исходящих и входящих.
Басманов зыркал влево — за скотным двором были слышны ремесленные мастерские — звонкая кузня, дымная кожевня, а направо — опрятные певчие домики прях и ткачих. Постепенно Басманов дошел и до базарной площади: за прилавками под легкими шатрами несосчитанная хлопня Шуйского по воскресным и праздничным дням торговала, рядясь между собой.
Обок торга сыскной воевода обнаружил и избушку правосудия. От нее уже шел множественный низкий гуд, расходясь не спеша и достигая далёко. Там, видно, начали дело красотки воровки, мучения очей народных. Басманов уж не стал заглядывать туда — ловить ускользнувшего давеча бесенка. Отметил только про себя, что оконца подклета под судной избой сжаты железным решетом, то есть подклет стал приусадебной тюрьмой.
«Вот так… — рот разевал, одновременно сцепляя в нем зубы, Басманов: он на каждом шагу узнавал беса татьбы поздоровее-попроще. — Своя темница, суд, торг внутренний, наружный, винокурение, таможня… Вот — крамола. Господарство в царстве! А основатель и цесарь сего — Васек Шуйский! Какие еще доказательства нужны, что он, хорь амбарный, в Мономахи метится? Слепил себе за тыном малое, но точное подобие державы и воссел, как Рим над Иерусалимом, — помалу упражняется…»
Страна Шуйского даже имела свой выход к морю — в виде широчайшего пруда: с обеих сторон частокол сходил мерно — пряслами — в воду и исчезал, еще колеблясь, в глубине. Удобный водный путь лежал в соседние зависимые княжества — владения Урусовых, Голицыных, Пожарских. При этом более половины морского, то есть озерного, берега было землей Шуйской.
Во все дни топча бледный песок и мостки, одолеваемые ряской, заполаскивали весело белье поморки-прачки, рулили в камышах гуси и утки, и черт-те где по островам ходили с бреднем обожженные мальчишки, отбрасывая с воды перед собой огромные цветы.
Войдя к царю, Басманов доложил о своем розыске — бил и упирал челом особенно на «царство в царстве» и на признания троих князей. Говорил Басманов путано и рвано, да ближние думцы поняли понятное: суть старого Шуйского излишне пожаротревожна, чтобы ему дозволить хоть чуток еще потлеть подспудно на земле.
— Но я вроде поклялся не трогать боярскую кровь? — загрустил Дмитрий. — С тем и на стол[143] великий заступал.
Тут Бучинский склонился к нему:
— Ясно, переступить слова нельзя, — Ян знал на тысячу вопросов тьму ответов, — перепорхнуть бы бессловесно… Великому престолу следует елико можно отойти от дела. Пусть боярский сейм один решит — удостоится изменник наконец казни?.. Или вольготы срамить край и впредь? Вот дали бук[144], сейм с ужасу закажет казнь! Особенно если боярам придать наблюдателями таких зухов, как братья Голицыны и грозный их кузен.
«Лях что делает! — замирал рядом Басманов. — Не успел в московские ворота проскакать, как насобачился здешними весами орудовать, разом счет наших сил и слабин произвел! Великий разведчик? И его вслед Шуйскому придется прихватить?.. Или мы любому ихнему видны до донца?.. Нет, дуб я: и видеть не надо. Поди, донышки-то одинаковые…»
Басманов не знал, как недалеко он от мыслей царя. Дмитрий сидел, закрыв крылья носа руками. Уже признав, что Шуйский обречен, царь видел в мечте друга Яна неожиданно убитым тяжкой перекладиной, на которую был Яном приглашен последний тать.
Тридцатого июня рано утром Василия Шуйского причастили и дозволили встретиться с братьями. По обычаю, перед дорогой с земли, братья все расцеловались, остающиеся младшие попросили прощения у старшего, поневоле оставляющего их, а старший — у младших:
— Прощайте, любые мои! Ежели в чем согрубил вам али показал на вас Басманову — прощайте!
— Прощай, братка, и ты нас, — не утирали слезы Митрий и Степан, — ведь и мы налгали с пытки на тебя… А ты бы хочь брал нас в пример, — запоздало посоветовал Степан, — хочь бы на себе вины не признавал? Отскрипел бы на дыбках свой час, зато, глядишь, и оберегся бы погибели-то?
Василий аж улыбнулся наивности меньших братов — с трудом осадив прочерневшие вислые щеки назад. Но проговорил несообразно улыбке:
— Да как же было мне не каяться, коли взаправду виноват? Все мы, ребята, крепко виноваты перед государем и приимем справедливо кару — по законам сурового нашего, смутного времени.
У младших, Степы и Митяя, малость отворились рты. Стоявшие за спиной у осужденного — Голицын, Басманов, приказные — тоже поежились. Иные как-то утомились, иные неприметно обвели себя крестом, скорей переводя ответ за конец старца с себя на допущение Божье.
Влекомый на Пожар, князь воздымал «паки и паки руцы» — страстно умолял живого Бога хоть за гробом извинить безумие свое, пошедшее «супроти прирожденного наследника и христианнейшего государя!».
— Ибо лишь Ты, Всеблагий и Всемудрый!.. У ми в сердце прочтишь!.. Яко алчу послужить уже всей верой и всей правдой!!. Естественнейшему царю!!! — вопил Шуйский тем надсаднее и звонче, чем дальше ощеряющийся сталью поезд уносил душу его посолон[145]. — А сколь пользы цезаречку бы доставил, кабы помиловал теперь от лютой кары, якую десятижды заслужил!!!
От таких терзательных речей даже известный глум Васька Голицын примолк, заегозил, как не в своем седле, а потом и сказал:
— А может, зря мы все это? Ишь, залился, со смыслом кается старик. И эту золотую голову, точно кочан капустный, ссечь?! Москву насторожим — и только… — Голицын чуть кивнул назад, откуда шла по пятам колонны, нарастала, шероховато дыша за биением накр[146], человеческая трудная волна.
— Спохватился, родной, — буркнул двоюродному брату Петр Басманов, тоже едущий с медным и грубым лицом — как собравшись на казнь. — Соборные князья приговорили, отменять не нам.
— А царь?.. — встрепенулся Голицын.
— А што вам царь-то, вервие сученое?! Хошь — прямо, хошь — направо перевей, — защитил царя Басманов. Прибавил отчужденнее: — Да все одно — в Сокольники чуть свет-заря сегодня зарядился на охоту, он сейчас далеко.
Отъезжая в Сокольники, Дмитрий завернул на двор служилого князя Мосальского.
Ксюша стегала растянутую в пяльцах густую привозную ткань — зендень. Поначалу бралась за шитье, только чтобы уйти от докучной опеки Сабуровой и иных попечительниц, насылаемых то ли все тем же царем, то ли владетелем терема — служилым князем.
Отгородилась от них пялечной рамой: вот, нашла для себя наконец забаву, что-то такое вышивает, — упаси Бог мешать!.. Но рука сделала несколько глупых стежков и увлеклась вдруг, воскрешая полузабытый безветренный орнамент, переливая сухой струйкой нити свою тугу-печаль в просторный, мучительно и вольно гнущийся узор.
И так хорошо, терпеливо забылась, душою следуя за быстрой иглой, что, даже опомнясь вдруг в своем плену и горе, радовалась: как ей нынче славно забывается в кружении шитья.
— Как почивала, государыня моя? — вкрался незваный привет на порог.