Борис Савинков - То, чего не было (с приложениями)
– А ты пьешь?
– Я-то? – без запинки ответил Колька, – я не святой…
– Пить да гулять, добра наживать… – Его лицо неожиданно потемнело. Он помолчал и запел во весь голос:
Прощай моя Одесса,
Прощай мой карантин,
Теперь меня ссылают
На остров Сахалин…
Две пары портянок,
Две пары котов,
Кандалы наденут, —
И в путь я готов…
Он пел заунывно, как поют крестьяне, и, пока он пел, Александр не отрывал от него глаз. «Как я мог его заподозрить? – с тоской думал он. – Но если не Свистков и не Колька, то кто же? Да и есть ли у нас провокатор?… А вдруг Тутушкин солгал?»
Солнце почти зашло, но все еще было жарко и неумолчно трещали птицы. Сокольники опустели. Александр медленно шел по направлению к Москве и думал о том, как легко оклеветать невинного человека.
XIV
Прошла неделя. Розенштерн по партийным делам уехал на юг. Александр, теряясь в догадках, в глубине души готовый поверить, что Тутушкин солгал, после долгого размышления решил посоветоваться с дружиной. Он ясно видел двусмысленность этого шага, надеялся, что при ответственном разговоре ему удастся наконец «раскрыть» провокацию. Совещание было назначено на Арбате, у Анны, в меблированных комнатах «Керчь». Анна, храня динамит, снимала просторную, по-барски убранную квартиру, с отдельным входом со стороны Поварской. Раздеваясь в тесной, заваленной сундуками прихожей, Александр услышал заносчивые слова:
– Мужички?… Ах, бедные господа голодающие крестьяне? – смеялся Колька-Босяк. – Многострадальный русский народ?… Чепуха, и ничего больше… Достаточно я этого народу перевидал! Вполне достаточно!.. Покорно благодарю: сытым сытехонек, ежели желаете знать. Мужик напьется – с барином подерется, проспится – свиньи боится… Куда едете, православные?… «Сечься, батюшка, сечься…» – передразнивая крестьян, захныкал он жалобным голосом. – И едут. Скрипят на вислоухих клячонках… По первопутку… Ха-ха-ха! Вот крест святой, – едут… Рабы. С ними делай что хочешь… Вон Луженовский, – с кашей ел, масло пахтал… Что же? Разве они, господа крестьяне, убили его?… Все стерпят. Христос терпел и нам велел… Гужееды проклятые!..
– Не говорите так… Я этого не люблю, – Александр узнал грубоватый и звучный, полумужской голос Анны, с нижегородским ударением на «о». – Как вам не стыдно? Я тоже долго жила в деревне… Не хуже вашего знаю… Помните?
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа, —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной.
А вы не русский? Вы не крестьянин? Не надо ругаться, Николай, а надо любить… И прощать… – прибавила она тише.
Александр усмехнулся. «И прощать… Вот без меня она спорит, декламирует Тютчева, а при мне опустит голову и молчит… Тончайшая конспирация». В большой, светлой комнате, за продолговатым, уставленным чайным прибором столом сидели Соломон Моисеевич и Ваня. Соломон Моисеевич шепотом беседовал со Свистковым. У окна, спиною к товарищам, неподвижно стоял Абрам. Когда вошел Александр, Анна потупилась и, покраснев, сейчас же умолкла.
Александр оглядел знакомые, как казалось теперь, непроницаемо-строгие лица. Его глаза ревниво остановились на Ване. Ваня, черноволосый, скуластый, одетый в непривычный, мешковатый пиджак, задумчиво крутил папиросу. Он смотрел прямо перед собою, точно не видел кругом никого, и думал о чем-то своем – значительном и тревожном. «Что с ним?» – мелькнуло у Александра. Поздоровавшись, он тяжело опустился на стул и начал короткую, заготовленную заранее, речь:
– С недавних пор я стал замечать, что за нами учреждено наблюдение… Я убежден, что не ошибаюсь… Я даже знаю, что это так. Возникает вопрос: где причина этого наблюдения? Таких причин может быть две: либо наша неаккуратность, либо предательство – провокация. – Он сказал последнее слово твердо, почти небрежно, не придавая ему решающего значения. – Что касается меня, то я думаю, что провокации у нас быть не может… Но я бы желал узнать, что скажут товарищи?…
Он не успел еще кончить, как Ваня со злобой ударил рукой по столу. Запрыгали ложки, и, звеня, разбился стакан.
– Дела – хоть закуривай! Безусловно, следят… Я и сам хотел вас об этом предупредить… Я уж давно замечаю… Что-то не ладно… Шпиков и шпичих легион… Плюнуть некуда… Моль!..
«Тутушкин сказал, что сокращено наблюдение… что почти нет филеров, чтобы не испугать… Как же мог он заметить?» – насторожился внимательно Александр, но вспомнил, что Ваня убил казаков. «Убил казаков… Дрался в Москве… Работал с Андрюшей… Нет, конечно, не он… Но кто же?» – в сотый раз спросил он себя.
– Безусловно, что провокация, – сверкая черными, как щели, суженными глазами, горячо выкрикивал Ваня. – Чего думать?… Думают индейские петухи… Живем как монахи… Слова не вымолвим… Друг друга не видим… Откуда взяться шпикам?… Паспорта? Так паспорта – первый сорт… Копия – не фальшивки… Кто знает, где я живу? Никто. Только вы и знаете, Александр Николаевич… Так почему у ворот шпики? Из чего они зародились? Или – что я? Слепой? Или шпика отличить не умею? Или, может, с ума схожу!.. Шпикоманией страдаю?… Безусловно, кто-то нас выдал… Я давно хотел вам сказать… Сволочи… хлев свиной. Не работа, а грязь… Партия в грязи тонет…
Он вскочил и, бледный от гнева, заметался из угла в угол. Абрам не повернул головы. Свистков засопел и погладил волнистый, опустившийся книзу ус. Но Колька искренно возмутился. На его щекастом, с толстыми губами лице отразилась глубокая и непрощаемая обида.
– Чего там? – протянул он, хмуро поглядывая на Ваню. – Тут вот разное говорят… Оно конечно… Кто спорит? Провокация так провокация… Черт бы ее побрал… Мало ли мерзавцев на свете? Оч-чень, вполне довольно… А только я вам скажу: вы друг друга знаете хорошо, у вас своя печка-лавочка, а я вот и он, – Колька пальцем указал на Свисткова, – мы люди новые, в партии не работали… Кто нас знает? Дело прежде всего… Мы уйдем… – Он тряхнул густыми рыжими волосами. – Да-а… Уйдем… И вам спокойнее, и нам легче… Не прогневайтесь. Тоже слушать такое… Как-никак, не слыхивал еще таких слов… Бог избавил… Нет, уж увольте, Александр Николаевич… Ведь всякому своя обида горька… Амур-могила… Шабаш.
Он вздохнул и стал искать шапку. Свистков засопел еще громче и нахлобучил картуз.
– Подождите, товарищи… – примирительно заговорил Соломон Моисеевич. Соломон Моисеевич был известен всей партии, и вся партия любила его. Он в молодости участвовал в народовольческом «деле» и, отбыв каторгу, вернулся в террор. Это был высокого роста, немного сутуловатый, еще крепкий старик с лучистыми и незлобивыми глазами. – Мы все друг друга достаточно знаем, и все друг другу, конечно, верим… Иначе мы бы не были здесь… Положите, Николай, шапку, и вы, Свистков, снимите картуз. Но хотя я всем товарищам верю, я полагаю, что прав не Александр Николаевич, а Ваня… Ваня говорит, что кто-то нас выдал… Нужно признаться, – это очень правдоподобно. У нас на Каре ежемесячно рыли подкопы, и всегда их открывало начальство… Помню, один подкоп уже вывели за тюрьму… И разумеется, обычный провал… Говорили: случай, надзиратель заметил. Но сегодня случай, завтра случай, а послезавтра – донос… Так и теперь… Филеры сами заметили? Своим усердием? Да?… Нет конечно, кто-то нас выдал… Но значит ли это, – будем говорить прямо, не боясь никаких оскорблений, – что один из нас провокатор. Нет, не значит. Быть может, кто-либо кому-либо что-нибудь рассказал, по невниманию, по небрежению, конечно… Ну, и пошла болтовня… А раз пошла болтовня, она неизбежно дойдет до полиции, до охранки, до Шена… Вот и выходит, что если дружину кто-нибудь выдал, то никак еще нельзя заключить, что я, или вы, Александр Николаевич, или кто-нибудь из товарищей – провокатор… И нечего горячиться… В Библии сказано: «Сын мой, если ты мудр, то мудр для себя и для ближних твоих, а если буен, то потерпишь один…» Так уж лучше быть мудрым. Не правда ли, Николай?
Александру было приятно слушать. «Наверное, болтовня… – думал он. – Кто-нибудь попросту разболтал… Может быть, и сам Розенштерн… Где порука, что в новом комитете все чисто?…» И как это всегда бывает, когда нужно доказать свою правоту, Александр, как дитя, поверил себе. Он поверил, что Тутушкин солгал, что в дружине честные люди и что нет нужды в позорящих «изысканиях». И как только он в это поверил, стало так безгорестно и легко, точно не было наблюдения и не грозил предрешенный арест. Он с любовью взглянул на Кольку; «Обиделся… Разве может обидеться провокатор? Разве захочет уйти?» Но Ваня взволнованными шагами опять подошел к столу.
– Э-эх, Соломон Моисеевич, – с упреком воскликнул он. – Пошла болтовня?… Да откуда же могла пойти болтовня?… Говорю, как монахи живем… Не дружина, а монастырь… Кому письмо писать?… На деревню, дедушке, что ли?… Вы не удержались, – написали письмо? Или я? Или Анна Петровна?… Ты, Колька, писал, ты, Свистков? Ты, Абрам? Сознавайтесь. Тут не до шуток. Письма, Соломон Моисеевич? Письма? Какие уж письма?… И рассказывать некому… Да и непривычны мы к этим рассказам. Не первый месяц в запряжке… Меры принять? Ну, а какие же меры принять, если не знаешь, кто провокатор? Кабы знатье. Если бы да кабы… А то что же? Распустить дружину, по-вашему? Либо под лопух спрятаться, – вот-вот захлопают, и – на крюк? Я всем верю… Какая обида? А только я говорю, провокация… Безусловно, что провокация… Хлев!..