Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
– Однако, – не уступал Бирен, – Остерман же составил проект, чтобы женить покойного Петра Второго на цесаревне Елизавете Петровне. А ведь она ему – тетка была родная!
– Остерман – немец, и уставов церкви нашей не знает…
Так дело пока и заглохло. Но мыслишка эта – возвести на престол России своего сына – уже засела в голове Бирена, который смотрел, как целуются дети, и думал: «Сейчас не время… надобно выждать!» Печальный, он замкнулся на конюшнях. Все уже знали, где искать его, и несли челобитные прямо в манеж.
– Я не стану учиться русскому языку основательно, – сказал Бирен однажды, – чтобы не быть нечестным от чтения доносов, жалоб и прошений… Ты, Лейба, – велел он Либману, – читай их, если хочешь, но мне – ни слова!
Обер-гофкомиссар двора читал челобитные и – выгодные – оставлял при себе. А такие, по которым выгоды ему не предвиделось, Лейба отдавал генерал-прокурору Ягужинскому.
– Анисим, – говорил тот Маслову, – чти и экстракты пиши. Что дельное, то в Сенат на разбор пустим. И доглядим, и разоблачим. Слабого защитим, а сильного накажем!
Анисим Александрович читал мужицкие и дворянские стоны, слезой и кровью писались челобитные. И пахли они потом. Лошадиным потом (долго валялись прошения на конюшнях у Бирена).
– Павел Иваныч, – доложил в эти дни Маслов Ягужинскому, – смотри сам: Волынский уже на Москве под караулом сидит, а из Казани досель еще жалобы на него сыплются.
Генерал-прокурор отвечал обер-прокурору:
– Не успокоюсь, пока не сгублю Волынского…
Вот когда стало плохо. Ботфорт не снимая, лежал Артемий Петрович на диванах турецких, и было шее его некоторое стеснение. Петлю он чуял – Ягужинский горазд силен ныне: одно слово скажет в Сенате – и висеть Волынскому… «А то неудобно мне, – раздумывал, – и роду моему посрамление. Висеть будет неприятно!» На дом к племяннику заскочил Семен Андреевич Салтыков, ругаться стал:
– Валяешься? Ах ты клоп персицкой… Вони-то от персоны твоей, будто от козла худого! Сколько же ты наворовал?
Скинул Волынский ботфорты с диванов на пол. Зевнул:
– Брешут то на меня, дядечка…
А в глазах – муть, тоска. Зубы уже не показывал – берег (как бы не выбили). Стал на поклепы жаловаться.
– А ты сам клепай зловредно, – посоветовал ему дядя. – Ты, родимый, не первой день на свете живешь…
– На кого клепать? – спросил Волынский.
– Ты меня, мудрого, слушай, – сказал дядя. – Помнится мне, ишо до разодрания кондиций антихристовых, ты беседы вел с воеводами. Свияжским да саранским, кажется… Как их зовут-то?
– Козлов-то, дядечка, с Исайкой Шафировым?
– Во, во! – обрадовался Салтыков. – И они говорили тебе о самодержавцах кляузно. Словами непотребными! А кондиции те демократичные восхваляли… Помнишь ли?
– Ну, помню, – сказал Волынский. – Восхваляли… верно! Так что с того? Кому что нравится, дядечка.
– Вот ты на них и клепай! – надоумил его опытный Салтыков. – Государыня наша к доносам приветлива. Услуги твоей не забудет. И ты, племяшек мой родимый, из гузна да прямо в милость царскую так и выскокнешь!
Подбородок у Волынского задрожал, а губы – в нитку.
– Ну, нет! – отвечал. – Ни дед мой, ни отец в доводчиках и кляузниках не бывали. Я свой век в петле скончаю (пущай так), но токмо не в пакости. Путь человеку, кой мешает мне, загородить я способен, но… доносить? Нет, дядечка! Не тем аршином вы меня мерили! Я – потомок Боброка-Волынского, я от Дмитрия Донского свой корень благородный веду…
Салтыков за трость взялся.
– Дурак ты! – сказал. – Коли ты донесть не хочешь, так я донесу… И ты руки целуй мне: ради деток твоих тако сделаю.
– Не сметь воевод моих трогать! – гаркнул Волынский.
Но дядя уже дверьми хлопнул, а солдатам сказал:
– Стерегите его, сукина сына! Да – построже…
И пошел куда надо. А с таким делом высоко идти надобно. Дело-то – государево. Вот и донес Салтыков на воевод губернии Казанской, будто они слова матерные (слова непотребные, слова кабацкие) противу помазанников божиих свободно употребляли. И демократию антихристову Козлов с Шафировым тужились восхвалять.
Анна Иоанновна теперь сама не своя была: только бы злодеев всех извести, только бы ущучить кого да головою в петлю их!
– Андрей Иваныч! – завопила. – Где ты, спаситель мой? Дело есть до тебя… Слово и дело государево!
* * *Волынский в одиночку вино пил. И столь шибко, что душа больше не приняла – вывернуло его. Так он и свалился на диваны. В ботфортах, при шпаге и в кафтане!
Среди ночи кто-то хватил его за плечо. Разлепил Артемий Петрович глаза… Матушки! Держа в руке свечечку церковную, стоял над ним, будто привиденье лихое, сам великий инквизитор – Ушаков.
– Как перед богом, – закрестился Волынский. – Спрашивай, не томи… Мне врать нечего! Государыня мою верность знает…
Андрей Иванович тавлинку берестяную достал, погрузил в табак короткие пальцы («Может, убить его?» – тоскливо думал Волынский).
– Ведомо стало, – заговорил Ушаков, – будто воеводы Козлов и Шафиров, по злодейству своему, хулу на власть божию изрыгали не однажды. И тое свидетельски и очно доказать можно… А тому первый свидетель есть ты, Артемий Петрович!
Волынский пришел в зевоту нарочитую.
– С чего взяли сие? – спросил, зубы показывая. – Тех людей я знаю… Как же! Они под началом моим состояли. Да пустое все: мужчины они глупые, жития пьянственного. При мне остолопы сии и слова молвить боялись… Я Исайке Шафирову два ребра поломал, кажется. Может, тут от худых людей поклеп на меня?
– Семен Андреевич Салтыков, дядя твой… худ ли?
– Эва! – гоготнул Волынский. – Откуда знать-то ему?
– Не далее, как вчера, Артемий Петрович, ты самолично ему в том сознался, – утвердил Ушаков.
«Та-ак. Вот это здорово меня подцепили…»
– Вчера-то? – захохотал Волынский и стал диваны от стенок отодвигать. – Верно… верно! Вчера он как раз был у меня. И даже памятку мне оставил. Гляди, дорогой Андрей Иваныч, коли сам не сблюешь…
И свой грех на Салтыкова свалил.
– Задвинь! – сказал Ушаков. – Смотреть страшно…
Волынский с грохотом задвинул диваны обратно.
– Видал? – спросил. – Хорош дядечка у меня… Сначала здесь полживота вывернул, потом к тебе блевать пошел. А я – ответ держи? Ну уж хрена вам всем! С меня как с гуся вода… Эва!
Артемий Петрович врал хорошо. Честно врал. С глазами ясными. Не блуждал взором по полу. На потолки не глядел. Слово скажет – так за это слово всегда держится. И от того вранья он в силу входить стал, сам себя во вранье убеждая…
– А ты, старче, – разозлился Волынский на Ушакова, – ходишь тут по ночам и людей трясешь! Мне и без тебя тошно! Иди, клоп, ползи к старухе своей да глаза сомкни. Я тебя не боюсь…
Окаянный Ушаков умен был: вранье слушая, даже не шелохнулся. Все посматривал да вздыхал. Потом на свечку дунул – и просветлело тут: ночь на исход пошла.
– А ведь все ты врешь, Артемий Петрович! И тебе верить нельзя… Сознайся про воевод, что они ругательски о самодержавии говорили, и тогда (ей-ей) скостим тебе грехов половину… Пойми: живым останешься! Ты мужчина с головой. Год-два пройдут незаметно, и опять в градусы высокие взойдешь…
«Ага, купить меня хотите… покупщики чертовы!»
– Ну, ладно, – схитрил вдруг. – Грехи, видать, на мне сыщутся. Коли ты говоришь, что есть – ну, бес с ыми: кто из нас бабке не внук? Но… рассуди сам, Андрей Иваныч: на кой ляд мне воевод сих беречь? Что они мне, кумовья? Люди они плевые, стал бы я их жалеть? Да то поклеп на меня, а не на воевод…
Ушаков поднялся. Огарочек свечной, с которым пришел, с собой забрал (инквизитор бережлив был).
– Ты в изветах опасных, – сказал на прощание. – Не я коли, так Ягужинский тебя не оставит… Козлова с Шафировым ты затаил, судя по всему. Ну, ладно. Себя-то самого человеку затаить труднее. Не сейчас, так позже – расслабнешь! И не такие еще, как ты, падали!
Такими словами даром не бросаются. Ушаков убрался прочь, а Волынский стал мрачен, как сатана. Ясно, что двух человек он сегодня от казни спас. Теперь надобно о себе помыслить… Продумав все и вся, он кликнул до себя верного калмыка.
– Базиль, – сказал Кубанцу, – я сейчас из-под караула неприметно утеку, а ты сторожей моих развлекай.
– Далече ли бежать решили, мой господине?
– Да нет… сбегаю до манежа и обратно.
* * *Бирен мечтал въехать в этот мир не на простой кобыле, а чтобы высекал под ним искры Буцефал! Ныне же, успеха в фаворе достигнув, он особо возлюбил лошадей. И разговаривал с ними чутко – как с людьми. А с людьми говорил – как с лошадьми (грубо).
В один из дней Бухер доложил графу, что течение звезд установилось в счастливом порядке. И эфемериды тайные Бирену показал.
– Завтра утром, – напророчил Бухер, – меланхолия на небе исчезнет до июня. Юпитер не станет более препятствовать свершению ремесел тайных. Отчего и полагаю я: актерам и палачам, коновалам и фальшивомонетчикам завтра большие удачи предстоят…