Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
– Видать, человека честного искали…
Пришел проститься с Соймоновым архитектор Еропкин.
– А что это вы, – спросил, между прочим, – с Волынским зубатитесь? Враг он вам, кажись?
– А я ему, кровососу, тоже враг, – отвечал Соймонов. – Волынский в Астрахани мичмана моего, князя Егорку Мещерского, на лед в море голым задом сажал. Потом на кобылу бешену вязал. А на каждой ноге по дохлой собаке ему вешал… И при этом – бил! Скажи, Петр Михайлыч: разве можно зверем быть ненасытным?
Еропкин очень огорчился, переживать стал:
– Человек-то здравый… говорить с ним приятно.
– Мужик неглупый, – согласился Соймонов, – но говорить о нем не желаю. Я, братец мой, тиранов не люблю…
Скоро собрался и отъехал семейно. По всей Руси дают ямщикам на водку, чтобы ехали поскорее. По всей, но только не на этом оживленном тракте: Москва – Санкт-Петербург, здесь гонят лошадей сломя голову. И путник, боясь за свою жизнь, дает ямщикам на водку, чтобы ехали потише. Соймонов тоже просил:
– Тише вы, черти! У меня вон в кульке один малый лежит, да второй внутрях у жены крутится… Еще вывернете в сугроб!
Ну, вот и Петербург, приехали. Сани со свистом съехали с берега Невы, кони легко бежали через реку – на остров Васильевский. Острым зрением высмотрел Соймонов фрегат «Митау».
– Дарьюшка, – жене сказал, – езжай до дому. А я командира фрегата навещу, дружили мы с ним по описи Каспийской…
Из трубы кают-компании фрегата тихо вился дымок. Палуба заснежена, такелаж провис. Люк откинул Соймонов и, как был, в шубе дорожной, башлыком татарским укутан, спрыгнул в камору.
– День добрый, – сказал. – Петруша, где ты?
Темнели клавесины в углу, а возле жаровни стояла гречанка красоты небывалой. Профиль тонкий, сама – как былинка, и ножом широким блины переворачивала на сковородке.
– Сударыня, – сказал Соймонов, – кто вы такая?
– Я дочь капитана флота галерного Андрея Диопера, невеста мичмана Харитона Лаптева, что на этом фрегате грот-мачтой командует… Живу неподалеку, на седьмой линии острова, по приязни сердечной здесь я!
– Оно и ладно, – сказал Соймонов. – Батюшку вашего, капитана галерного, я знаю: он моряк добрый. От суеверий далек я: женского духу на флоте не пугаюсь. Но все же скажи Харитошке своему, чтобы амуры свои на берегу кроил, а не на палубах флотских…
Мундиры поспешно застегивая, явились офицеры «Митау»: командир фрегата Петруша де Фремери (и Соймонов его поцеловал), два лейтенанта – Чихачев с князем Вяземским и мичманы – Харитон Лаптев с Войниковым (командиры мачтовые).
– Живете неплохо, – сказал им Соймонов. – Блины вот едите, да и кухарка у вас добрая… Ныне я прокурором флота сделался, увидел фрегат ваш, командира вашего вспомнил да и пожаловал…
Вышли на палубу. Топенант лежал, в бухту свернутый.
– Когда топенант из Адмиралтейства получали? – спросил и канат из бухты развернул (а канат был толстый, почти в руку его).
Натужился Соймонов, сбычил шею и… треснул канат.
– Разве же это… флот? – сказал Соймонов, сопя сердито, и концы рваного топенанта от себя отбросил. – Вот ежели бы канаты у нас столь хороши были, как и казнокрады наши… Тогда бы, смею заверить вас, износу им не было б!
* * *«Бум-бум-бум» (ботфорты). «Лязг-дзень-трень» (шпоры).
– Явился я, матушка! – снова предстал Румянцев.
– Ну-к поведай нам теперь, каковы измышления твои о моих финансах. В чем убытки, а в чем прибытки ты чуешь?
– Прибытков не чую, матушка. Зато убытков много видится!
– Эка! Утешил… Шумлив ты стал, – поморщилась Анна Иоанновна. – Давно ли на Москве, а Биренов, братьев обер-камергера моего, уже побил палкой. И – где? На лестницах дворца моего, когда уходил от меня в прошлый раз. И – чем? Палкой своей побил… Скажи: за што хоть бил ты их, сирот несчастных?
– Сироты те, матушка, над заплатками моими гнусно смеялись.
– Так и верно, что смеялись, – рассудила Анна Иоанновна. – На што тебе ботфорты в заплатках?
– Экономия, матушка! Тебе об этом помнить бы надо!
Анна Иоанновна глубоко дышала (через нос, в гневе):
– Уж ты прости меня, Ляксандра Иваныч, но в подполковники гвардии рано произвела я тебя. Много воли завзял ты! Нерадив ты к моей особе высокой…
– Может, и нерадив, – отвечал ей Румянцев. – Я тебе не Рейнгольд Левенвольде, который потому и радивым считается, что роскошам твоим потакает…
– А в сенаторах моих тебе тож не бывать!
– Да я Сената твоего и не разглядел, – брякнул Румянцев, разгорячась. – Не в детском возрасте мы с тобой пребываем, матушка, чтобы чинами да заслугами играться! Изволишь слушать – изволь: убыток вижу огромный в дворе твоем. Разгони всех по закутам – вот и будет прибыток тебе! А покуда ты сволочь темную и низкую на коште государства содержать станешь, до тех пор прозябать будет народ российский…
Анна Иоанновна (по алчности своей) корону, державу и скипетр всегда в спальне держала, казне не доверяя. И сейчас до постелей добежала, скипетр схватила, стала им размахивать:
– Это ты мне говорить смеешь? Гей, гей, гей!
И стала Ушакова звать. А пока он не явился, вцепилась она в ленту кавалерии Александра Невского на груди полководца.
– Отдай! – кричала. – Недостоин ты в кавалерстве быть… Эй, люди! Берите его… вяжите его! Рвите его на куски… Вот хулы на меня клепатель! В Сенат его сразу… тащите в Сенат Румянцева! Судить… сразу… на плаху!
Сенат вынес приговор: на плаху и – под топор.
– Господи, – заплакала Анна. – Про деньги-то забыла я… Двадцать тыщ разбойнику подарила… Гей, гей, гей! Бегите до дому Румянцева: верните шкатулку. Может, не успел пропить окаянный?
Сенат с поклоном раболепным внес в кабинет к Анне Иоанновне приговор смертный. В длинном халате, опоясанный золотой цепью, пришел мрачный Бирен. Постучал по столу ногтями (не в духе граф), взял указ о казни Румянцева и порвал его, а клочья указа разбросал по комнате.
– Нельзя же так… Анхен! – резко произнес он в багровое лицо императрицы. – Одного на плаху, другого на плаху… Скоро все там побывают, а кто останется?
Румянцева сослали в казанские деревни – в убожество.
* * *Миних через «Ведомости» дал публикацию об открытии Ладожского канала. Теперь, обещал он, Санкт-Петербург получит провизии водою сколько желательно, и провизия будет продаваться с открытием канала уже дешевле… Анне Иоанновне трудно было расставаться с Москвой: она отстроила здесь Анненгоф (желая затмить славу чухонского Петергофа), она украсила дворцы московские, кричали павлины в зверинцах Измайлова…
– Гадалки какие, пророчицы есть ли? – спрашивала. – Пущай наворожат судьбу мне… Да Тимофея Архипыча покликайте!
Тимофей Архипыч, тряся бородой, грозно рыкал на Анну:
– Не ездий, матка, в Питер… ох, не ездий! Помрешь с куликом на болоте. Станется тебе внизу живота стеснение неудобное. Будет из тебя кровь хрястать… Ох, не ездий, матка!
Тимофей Архипыч (юродивый, художник, иконописец) был человеком умным, хитрым. Но сейчас за его уговорами стояла московская старобоярская Москва, которая не желала переезжать в Петербург, где все дорого, где все отсырело.
Глава двенадцатая
Архипыч не угодил царице своим жестоким пророчеством, и по совету графа Бирена из Митавы доставили на Москву опухшего от пьянства астролога Бухера…
– Кольца Сатурна переместились, а Сириус весь в дьявольских пятнах, – сказал Бухер и потребовал хорошего пива.
Лейба Либман тоже стал глядеть в трубу на звезды.
– О жалкое невежество! – воскликнул Бухер. – Что ты можешь видеть там, кроме кошки, гуляющей по крышам?
– Напротив, – отвечал Либман, – я все отлично вижу. Например, я вижу Петербург, а там – счастливое царствование нашей Анны…
Из села Измайловского приехала навестить сестру Дикая герцогиня Мекленбургская, Екатерина Иоанновна, и взяла с собой дочку – маленькую принцессу.
– Анюта, миленькая, – говорила она, – не волнуют ли тя дела престольные? Гляди-ка, моя дочь, а твоя племянница… растет!
Бирен об этом еще раньше думал. Своего старшего сына Петра выводил за руку, конфетами выманивал из покоев принцессу.
– Ну, принцесса, – говорил он, – поцелуйте мальчика…
Забитая девочка тянула губы к Петру Бирену.
– А теперь ты поцелуй принцессу, – говорил граф.
И дети целовались. Бирен следил за их детскими поцелуями и грыз ногти, мрачно размышляя. «А почему бы и нет? Мекленбургские тоже ведь – не Габсбурги! Им ли Биренами брезговать?..»
– Анхен, – подластился он однажды к императрице, – скажи, душа моя Анхен, а разве наш Петр не может быть мужем маленькой принцессы Мекленбургской?
– Опомнись! – отвечала Анна по-русски. – Да ведь, чай, не чужие оне… А, знать, они выходят двоюродные… Первородный грех – тяжкий грех! О том и в книгах сказано. Да и Петруша-то наш на пять лет принцессы Мекленбургской моложе… Куда ему?