Зот Тоболкин - Грустный шут
— А человек над всеми, — убежденно сказал Бондарь. — Над зверем, над птицей. Всем господин.
— А ты и́х вон о том спроси, — желчно усмехнулся Барма, указав на Гусельниковых. — Или Гоньку. Что скажешь, господин мой Гонька?
— Я, Тима, — залепетал мальчик, напуганный этим странным и непривычным обращением, — не господин.
— А кто ж ты? Птица или рыба?
— Человек я… Гонька.
— То-то, — хмыкнул Барма. — Человек, и не боле. А госпожа всему — правда! И человек ей подчиняться должен, а не царю и не князю.
— Кто ж державой тогда править станет? — задумался Егор. — Судном и то капитан правит. А тут держава.
— Один ромей знакомый хотел город построить, которым все будут править, — сказал Барма, вспомнив Пинелли.
— И что, — встрепенулся Бондарь, — построил?
— Вряд ли. Да и зачем он нужен? Когда все начнут править, работать некому будет.
«А как муравьи живут? — запишет об этом разговоре Гонька. — У них никто не правит. И все трудятся».
В голове его никак не укладывалось, что насекомые в чем-то превосходят людей. И потому он вымарал эти строчки.
18Ветер плакал. И человек в нарте плакал, сжавшись в комок. Он ехал, чтобы умереть в пути. Но смерть была легка на ногу и опережала его. За ней медленно бежали собаки. «Стой! — кричал человек смерти. — Ну стой же! Если уж ты взяла жену и детей, возьми и меня. Зачем я жизни?»
Собаки изнемогали, а человек гнал их, и они плелись, свесив красные листья языков. Языки пылали, хватали на бегу снег, пасти закуржавели льдинками. Льдинки погремливали, как бисер, и в такт им мотались собачьи хвосты. И высоко в небе пылал язык, и виден был глаз огромный, словно и там бежал пес в упряжке, а в нарте сидел другой человек, бог. Бог плакал, как Ядне, потому что он не может не плакать, когда плачет на земле человек. А человека обидел другой человек, Янгурейка. Налетел ночью со своими охотниками, избил пастухов, угнал оленей, оставив Ядне худую собачью упряжку. Много дней убивался Ядне, но дети хотели есть. Жена его, теперь единственная на все стойбище женщина, хромая, помятая на охоте медведем, визгливо кричала:
— Тот не мужчина, кто не может накормить своих детей.
Ядне запряг собак и погнал их в тундру. Вернувшись с охоты, — слишком долго пропадал Ядне: добыча не давалась, — застал жену умирающей. Дети умерли раньше.
— Ты не мужчина, — едва ворочая языком, повторила жена, и душа ее улетела. Ядне остался один в огромной белой пустыне. «Пусть меня мороз убьет, пусть разорвут волки!..» — молил Ядне и звал смерть.
Но смерти он надоел, как надоел и жизни, и себе самому. Да вот и собаки совсем обессилели и остановились подле какого-то колышка. «Верно, человек его поставил», — равнодушно отметил Ядне, как привык отмечать все, на что падал его зоркий глаз. То, что показалось колышком, был полоз поставленной торчком нарты.
«Тут кто-то помер! Он счастливей меня!» — позавидовал Ядне и по-собачьи споро, всеми конечностями, стал разрывать снег. Снег еще не успел слежаться, был податлив и мягок. И скоро Ядне увидел чье-то белое, перечеркнутое черной повязкой лицо.
«Может, он и есть тот самый бог, который гоняет на небесных псах? — думал Ядне, прислушиваясь к слабому дыханию существа с черной повязкой. — Узнал обо мне, спустился на землю…»
— Эй! — Ядне нерешительно тряхнул одноглазого — не то бога, не то человека. Тот застонал и открыл воспаленный зрячий глаз, но тотчас закрыл, словно потерял к самоеду интерес.
«И богу не нужен, — огорчился Ядне, но второе, не зависящее от него сознание уже продиктовало ему: — Надо разжечь костер. Богу холодно на земле».
Он разрубил свою нарту, не посмев тронуть нарту небесного пришельца, дал круг, наломав берез-карлиц, и развел костер.
Собравшись на тот свет, Ядне предупредительно всем запасся и сейчас начал зорить свои заветные припасы. Прежде всего докрасна растер бога снегом. Обмороженные места обильно смазал медвежьим салом. Бог морщился, урчал от боли, и Ядне понял, что он всего-навсего человек, поскольку чувствует боль. У бога ничто не болит. У человека болит все.
Ядне напоил его отваром, накормил горячим мясом и сейчас, сидя у костра, ломал голову: «Откуда взялся этот одноглазый? И где собаки его? Или — олени? Нет, постромки — собачьи».
— Ну будет, погрелись, — сипло промолвил Першин, это был он, и указал пальцем: — Вези меня туда! Я по государеву делу.
Ядне запротестовал:
— Ты слаб. И собаки устали. Сиди, грейся.
Кинув собакам рыбы, поправил костер и начал рассказывать Першину свою горькую повесть. Он говорил, как несправедливо обошлась с ним судьба, как подл и жесток Янгурейка, да и весь этот мир, вероломный и алчный.
Михайла слушал его бормотанье, разминая опухшие, блестящие от жира пальцы, и недовольно косился на дерущихся псов.
«Как люди: рыбешку между собой поделить не могут. А этот чухонец все бормочет о чем-то. Наверно, везти меня не хочет. Повезешь, не отвертишься!» — натягивая рукавицы, усмехнулся зловеще Першин. Воспаленный глаз его желтел, как Полярная звезда, которую самоеды почитали.
— Запрягай! — на половине прервав рассказ Ядне, скомандовал он и бесцеремонно поднял ненца. — Дорогой выговоришься, ежели не околеем.
Усадив Першина в нарту, Ядне стал на лыжи и побежал рядом. Михайла дремал под монотонное бормотанье самоеда, разобрав из всего одно-единственное слово: «Ненец».
— А, немец! Мало вас там, дак и сюда заползли! — поручик замахнулся, но бить не стал. «Что, хоть и немец, — решил про себя, — все одно в пути пригодится».
Отдохнувшие собаки тянули дружно. Ядне, выговорившись, молчал.
«Теперь мой черед!» — решил поручик и начал рассказывать о своей службе, о том, как в Сулее оказался, как обманул матросов, удрав от них на собаках, как отстреливался от волчьей стаи, а потом замерзал.
— И замерз бы, если б не ты! — сказал он с чувством. Уж стал думать, чем отблагодарить ненца за свое спасение, да увидал вешки, оставленные Митей, а потом — чум. Из чума человек вышел, Митя, помог распрячь собак.
— Заходите, грейтесь! — позвал он приезжих и, войдя в чум, засветил жирник.
Увидав старых знакомых, Першин выпучил глаз.
— Опять он тут! — проворчал Бондарь. — Щас душонку из него вытрясу!
— Зря время потеряешь, — рассмеялся Барма. — Душонки-то у него нет. Выбили из него душонку.
19В полете падали птицы, дрожал спрятавшийся в пещеру волк. Подмыло берег, и вода опустилась. В той промоине волк и устроился. Над ним свисали жиловатые корни, шуршала невидимая в темноте птица, тоже облюбовавшая это убежище. Через щель, пугая волка, проникал тихий наружный свет. Над пещерою лось топтался, шумно вздыхая. Обивал с себя снег о ветки, тоскливо взывал: «Студено-о-о! Студе-е-но-о-о!» Деревья с треском распахивали свои рубахи, словно бойцы в атаке, открывали грудь гибели и гибли. Жесткий, негнущийся воздух наполнялся их хвойным ароматом, ненадолго отмякал, но мороз подбавлял ярости и рвал в лоскутья обнаженный берег, терзал кедры, а кедры, теряя богатырскую мощь, никли и замирали. До предела напряглось высокое сизое небо, в куполе хмурое и неприветливое. Казалось, возьми горсть воздуха — рассыплется он с сухим оскольчатым звоном.
Мороз все наддавал, и сохатый, ухнув от его ярости, снес копытом осинку, только что им обглоданную, и, высоко вскидывая зад, рванул в распадок, где курился из-под снега неукротимый ручей. Ручей этот бесстрашно спорил с морозом и никогда ему не поддавался. Сохатый прежде пил из ручья. Вода на вкус была солоноватой и теплой, но в такую стужу тут можно, по крайней мере, залечь, и курной белый пар будет греть твои бока.
Набрякло, опустившись совсем, хмурое небо, и все миры, так тесно связанные с понятным нам миром, с землей, спрятались за гранью мрака. Из множества светильников, вечных и временных, остался единственный — костер в кедровнике, подле которого жались собаки и люди; не смея подойти, на них завистливо глядели олени. И только один, ручной и маленький, подбежал к мальчонке, ткнулся ему в плечо и выжидательно замер. Мальчонка, младший сын Тишки, вынес авке угощение. Собаки подле костра не шелохнулись. Лишь Спиря, косноязычный и страшный, борясь со словом, пытался донести божественную проповедь, сочиненную долгими, неустроенными ночами. Слова проповеди были звучны и красивы, но произносились отрывисто и бухтливо. Остяки, не знавшие по-русски, улавливали лишь отдельные темные слоги. Тишка силился переводить. Напряженно вслушиваясь в Спирино клокотанье, важно кивал головой, толмачил: «Так, так…», почти ничего из произносимого не улавливая А Спиря бухал, по частям вытаскивая из себя трудные, маловразумительные и потому особенно привлекательные слова:
— Кожу за кожу и все, елико имеет человек… так-эдак. Отдаст за душу свою.