Эркман-Шатриан - История одного крестьянина. Том 1
Вот как произошло все это: епископы, уже не решаясь противиться продаже церковных имении и боясь обнаружить, что все их помыслы направлены на блага земные, прибегли к новой уловке — потребовали, чтобы Национальное собрание признало догмы вселенской римской апостолической церкви для всей Франции. А это означало, что у нас будет два короля: властелин нашей плоти — в Париже, властелин наших душ — в Риме. Но Национальное собрание им отказало, заявив, что «для наших душ нет иного короля, кроме всевидящего, всезнающего господа бога, и нет у него нужды в наместнике, который вместо него правил бы душами».
Тогда эти негодяи дошли до неслыханной наглости, и наши депутаты, желая их образумить, вынесли постановление о том, что отныне епископов и священников будет выбирать народ, как во времена первых апостолов.
Разумеется, ярость епископов все росла и росла. Кардинал де Роган, архиепископ Трирский и множество других князей церкви восставали против декрета, продолжая по-прежнему назначать священников по своему усмотрению. И вот тогда из Трира, Кобленца и Констанца возвратились отец Гаспар, настоятель Пфальцбургского монастыря, отец Барнабе из Хагенау, отец Жанвье из Мольсгейма, отец Тибер из Шлештадта, ученый богослов Роос, архиепископ Гольцер из Анделау, Мере — ректор Бенфельдский, — словом, сотни духовных лиц, и снова страну наводнили книжонки, да так, что можно было подумать, будто все эти «Апокалипсисы», «Народные волшебные фонари», «Страсти Людовика XVI», «Размышления г-на Бурке о французской революции» посыпались на нас — так с деревьев по осени сыплются сухие листья. Все эти гадкие книжонки призывали к отмене налогов, гласили, что нами правят евреи и протестанты, что лучше подчиняться недалекому королю, чем тысяче двумстам разбойникам; что права человека — подлинный фарс, что ассигнаты снизятся в цене до двух лиардов. Одним словом, много они всего придумывали, чтобы народ пал духом.
В те же дни возобновились кровавые стычки на юге, И вот, видя, что Франции угрожает гибель, если не будут предприняты новые меры, Национальное собрание вынесло постановление о том, что священники и епископы должны присягнуть конституции[122], полагая таким образом заставить их выполнить наконец свои обязательства, а не раздувать гражданскую войну.
Слышали бы вы, как раскричались тогда у нас женщины! И стало ясно, какие у нас в деревнях отсталые люди.
Будто сейчас вижу отца Бенедикта, притрусившего на ослице поутру в Лачуги. Он так вопил, будто настал конец света:
— Да, теперь-то вы видите, в какую бездну мы низвергнуты. У нас все отняли, нас разграбили — взяли имение неимущих, испокон века отданное на сохранение в руки нашей святой церкви! И мы все терпели! Мы ничего не требовали, только творили крестное знамение. Но вот ныне хотят отнять у нас душу, душу отнять!
И он, стеная, все твердил:
— Душу отнять!
Тетушка Катрина, жена Летюмье и другие соседки сбежались, простирая руки, охали, вторя ему в утешение.
В тот же день явились в Лачуги ученый богослов, отец Жанвье, и другие капуцины — все они тоже прикидывались обездоленными перед жителями. Валентин впал от всего этого в отчаяние: он кричал, что король никогда не утвердит такую присягу и что с небес спустится целая рать ангелов и помешает присягнуть грешным священникам. Все жители соседних селений — Миттельброна, Четырех Ветров, Бишельберга думали так же, сами не зная почему, — конечно, по наущению капуцинов.
Даже сам крестный приуныл, и его толстые щеки отвисли. Когда тетушка Катрина после обеда вышла, приложив к глазам передник, он побледнел п, посмотрев на меня, спросил:
— А что ты, Мишель, думаешь обо всем этом?
— Они строят все эти козни, — отвечал я, — чтобы запугать покупателей церковных земель. Да разве монахи — истинные пастыри! В то время, когда деревенские священники-бедняки выполняли долг священнослужителя, зимою и летом, и в дождь и жару поднимались в горы, принося утешение страждущим, несчастным жертвам, обобранным и ограбленным алчными сеньорами, когда они получали только малую десятину от урожая пшеницы, которая почти ничего не давала в нашем краю, где сеют ячмень, тунеядцы-монахи жили всласть, навлекали на себя позор, на глазах у людей предаваясь пьянству, лени и ведя распутный образ жизни… Они пользовались всеми земными благами. А ныне, когда церковные имения проданы, наибеднейшие викарии получают семьсот ливров, а скромный священник — тысячу двести, неужели же они до того уж глупы, что пожертвуют собою ради тех монахов, которые всегда косились на них, или ради епископов, которые презирали их и называли «попами», а когда кому-нибудь из этих «попов» и случалось стать епископом, то называли его «епископом для лакеев». Я уверен, что разумные и смелые священники присягнут. А если большинство откажется, то откажется лишь из страха перед надменными князьями церкви, которые ничего не прощают, откажутся не потому, что совесть им не позволяет или они думают о долге перед страной, а оттого, что опасаются себялюбцев-епископов.
Дядюшка Жан слушал с довольным видом и, положив руку мне на плечо, сказал:
— Ты прав, Мишель. К несчастью, народ, особенно женщины, воспитаны у нас в невежестве. Нам остается одно — присоединиться к патриотам, а когда монахи нападут на конституцию — встать на ее защиту.
И только вернулась тетушка Катрина, он сказал:
— Послушай, Катрина, вот надоест мне смотреть на твою унылую физиономию, возьму и верну все земли в Пикхольце тьерселенцам. Заплатил я чистоганом, звонкой монетой. И мы разоримся; отец Бенедикт и все негодяи вволю посмеются, а ты увидишь, вернут ли мне денежки монахи-тьерселенцы, епископы, сеньоры и даже сам король. А ведь эти деньги пошли на уплату долга, который они сделали без нашего ведома и согласия.
Он так и кипел, и его жена поспешила на кухню, не зная, что возразить.
Сцены, происходившие в харчевне «Трех голубей», происходили в каждой семье; всюду царило смятение. И, возвращаясь в тот вечер в нашу лачугу, я уже заранее знал, что мать заведет разговор о присяге, будто это зависело от меня. И я не ошибся. Она держала сторону тех, кто довел нас до нищеты; в тот вечер она предрекала мне вечное проклятие, потому что я не считал Национальное собрание кучей евреев и протестантов, собравшихся для того, чтобы сбросить Христово вероучение. Она осыпала меня упреками. Но я отмалчивался. Уже давно я покорно переносил материнские упреки — даже несправедливый ее гнев. Батюшка не смел слова сказать, и я жалел его от всего сердца.
Так все шло дня три-четыре. В декрете Национального собрания было сказано, «что епископы, бывшие архиепископы и священники будут приносить присягу в верности народу, закону и королю, в ревностном и заботливом отношении к пастве их дистриктов или приходов и во всемерной поддержке конституции» через неделю после обнародования декрета, в воскресенье после обеда. До их сведения доводилось, что все эти бывшие епископы, архиепископы, викарии, настоятели и директора семинарий должны присягать в соборной церкви, а священники, кюре и все прочие церковнослужители — в их приходской церкви, в присутствии общинного совета коммуны и всех верующих. О своем намерении дать присягу они должны оповестить муниципалитет дистрикта за два дня, те же, кто в означенный срок присяги не принесут, будут объявлены отрекшимися от своего сана и заменены на выборах другими, согласно новой конституции, утвержденной декретом от 12 июля.
Все ждали воскресенья — хотелось посмотреть, кто из священников принесет присягу. А монахи тем временем снова принялись за свои козни, все упраздненные братства и ордена снова зашевелились, и смута в народе все росла. Меж тем всем было ясно, что епископы и дворянство взялись за большую игру и, если бы выиграли, захватили бы все свои прежние блага и привилегии, поэтому горожане, ремесленники, солдаты и крестьяне крепко сплотились — я имею в виду тех, кто считал за честь, за славу подчиняться законам своей страны, для кого Франция выше всего, так же как справедливость и свобода.
Жан Леру предложил мне сходить вместе с ним в Лютцельбург, проведать его друга Кристофа, который до сих пор высказывал одинаковое с нами мнение относительно монахов-дармоедов. Но у нас ходили слухи, что ни один священник в наших краях не поднимет руку для присяги, вот мы и стали сомневаться, гадая, как он поступит. Но он — человек большого ума и доброго сердца — смотрел на все разумно и никогда не тяготился своим долгом. И вот 3 января 1791 года, когда мы работали в кузнице, а на улице шел густой снег, перед нами предстал священник Кристоф со своим большим зонтом, в треуголке и старой сутане. Наклоняясь, чтобы пройти в дверцу, он крикнул:
— Здорово, Жан! Ну и снегу навалило! Если так будет продолжаться, завтра вырастут двухфутовые сугробы.