Петро Панч - Клокотала Украина (с иллюстрациями)
Зорка улыбнулся.
— Чего ты? — спросил Хмельницкий, придержав перо.
— Такую заковыку поставили Барабашу, хоть сторожем садись на Суботове. А что на Чаплинского взъестся, то уж верно!
— А вперед всего поспешит снять с меня голову. А где спешат, там и недоглядят.
Не успел Богдан Хмельницкий присыпать песком чернила на письме, как за стенами куреня послышался шум, топот конских копыт, выкрики. Он поднял глаза на окно и вопросительно взглянул на Зорку.
— Я мигом! — Зорка от любопытства весь потянулся к дверям, но вышел не торопясь.
Яркое солнце, горящее в каждой снежинке, больно резнуло по глазам. Через площадь к воротам ехал на коне Остап, в красном жупане, в черкеске, в шапке-кабардинке и красных сапожках. Был он чисто выбрит, усы изогнулись, что натянутый лук, а прищуренные глаза дерзко поглядывали на казаков, попадавшихся навстречу. Сзади, спереди и по бокам ехало четверо конвоиров: они сопровождали его на виселицу. Майдан бурлил: казаки перебегали от куреня к куреню, ругали Остапа за пренебрежение сечевыми обычаями... и никак не могли примириться с мыслью, что такой казак пойдет на виселицу. Впрочем, на суд нареканий не было: решение могло быть только одно, хотя раненый казак уже поправился.
Сечевики валом повалили на дорогу в Кизи-Кермен. Следом за ними побежал и Зорка, отпросившись у Хмельницкого. В миле от Сечи виднелся столб с перекладиной, с которой свисала петля. На лестнице, приставленной к столбу, стоял уже палач, с рябым плоским лицом, с коротким приплюснутым носом и маленькими глазками. Когда под виселицу подъедет верхом на коне осужденный, палач должен быстро накинуть ему на шею петлю. В награду за эту позорную работу палач имел право на коня и сбрую своей жертвы и потому старался не промахнуться. Но стоило осужденному оказаться по ту сторону столба, как судьба его зависела от собственной ловкости. Под Остапом был добрый конь, хоть и неказистый, но широкогрудый, и у палача жадно заблестели глаза.
Остап спокойно приближался к виселице, вокруг которой было уже полно казаков и из Сечи и с острова. Зорка увидел среди них и Метлу с Пивнем. Они, верно, пришли сюда уже давно, так как совсем посинели от пронизывающего ветра. Вдруг Метла дернулся, вытянул вперед голову и застыл от удивления: на коне ехал на виселицу тот самый казак, которого они в первый день встретили возле корчмы, но так до сих пор и не знали по имени, потому что больше не встречались.
— Ты видишь? — толкнул он Пивня.
От ветра у Пивня слезились глаза, и он смотрел на казака словно сквозь сито.
— Холодно, будь оно неладно.
— Да ты глянь на казака!
— А что, плачет? Тогда дерьмо, а не казак. Как ломать стародавний обычай, так куда какой храбрый...
— Так это ж тот, с которым ты целовался в корчме.
— Что тогда шумел? Так то ж золото, а не казак: он же выпьет кварту под один огурец... Я против него вовсе негодящий... Метла, да таких людей чтоб на виселицу?
— Не квохчи, пробивайся вперед, гляди — Мустафа уже целится!
Узкие глазки палача стали хищными и острыми. То ли от холода, то ли от волнения руки у него дрожали, и петля извивалась, как змея. Видно было, что он сдерживает себя, чтоб не накинуть петлю раньше времени, потому что тогда казаки повесят его самого на этой же виселице.
Тысячи глаз впились в Остапа. Еще шаг — и он будет под перекладиной. От этой ли мысли, или от хищного взгляда Мустафы — Остап вдруг побледнел. Мустафа завизжал, забросил петлю, и... из сотен глоток вырвался дикий крик, свист, гогот. Казак Метла исторг такой утробный рев, что даже Пивень, который тоже что-то кричал, шарахнулся от него. Конь под Остапом вдруг взвился на дыбы, сделал огромный прыжок и понес всадника в степь. На земле под виселицей осталась только Остапова шапка-кабардинка, сбитая петлей.
Толпа казаков, продолжавших возбужденно шуметь, смеяться, подпрыгивать, затерла конвоиров, и, когда они наконец выбрались на дорогу. Остап уже был еле виден вдалеке. Палач Мустафа, все еще с веревкой в руках, стоял на лестнице и свирепо вращал глазами, а возле виселицы, растерянно переступая с ноги на ногу, остались с приговором в руках кошевой писарь и кошевой атаман. Глядя на них, казаки весело хохотали, даже подколотый Остапом казак, до сих пор ходивший с рукой на перевязи, добродушно усмехался.
Палач наконец сошел с лестницы, поднял с земли Остапову шапку, надел ее на голову, круглую и черную, что чугунок, и на кривых ногах заковылял прочь под улюлюканье казаков.
VIII
Приближалась весна, начал таять снег, у берегов появилась вода, лед на Днепре почернел, а через несколько дней и тронулся. Теперь с острова Бучки на Сечь надо было плыть по реке целых две версты. Сечь уже шумела по-весеннему: посреди майдана вырос базар, на котором казаки торговали печеным хлебом, горилкой, медом, брагой, порохом, дробью. На берегу начали строить новые и смолить старые челны, на шляху, ведущем на Кизи-Кермен, устраивали гонки на лошадях, объезжали двухлеток. В кузнице слышен был веселый перезвон молотков, казак с серьгой в ухе лудил что-то, другие точили сабли, чистили мушкеты.
Казаки уже не умещались на Сечи и целыми куренями становились табором за частоколом. Тут тоже никто не бил баклуши. Одни перековывали лошадей, ладили повозки, смазывали дегтем мажары, другие украшали резьбой ярма, люшни и задники на возах или упражнялись в сечи на саблях. На пригорках показалась зеленая травка, земля дышала теплом, в небе рассыпали трели жаворонки, в камышах кричали дергачи, из степи тянул ласковый ветерок и нес с собой дразнящие ароматы. А настанет ночь, месяц обольет Сечь и острова серебром, зазвенят кобзы у костров, зазвучат песни. Казаки глядят на месяц, на звезды, глядят на костры, вдыхают запах дыма, и то тут, то там вырвется из груди тяжкий вздох.
Ахмет сидел на берегу, смотрел на серебряную дорожку на воде, и ему казалось, что бежит она до самого Крыма, где тужит по нем мать и, может быть, тоже смотрит сейчас на этот же месяц и спрашивает, не видит ли он Ахмета. А может, думает она, что ее Ахмет сгинул вместе со старшим братом на Конских Водах. Ведь он до сих пор не имел случая известить родных, что у Чигиринского сотника живется ему не хуже, чем дома, хотя отец его тоже был баши, начальник сотни. К Ахмету подошел Тымош и присел рядом.
— Все поглядываешь? — спросил ревниво.
— Ты говорила, снег нету, говорила, Ахмет будет ехать Крым, — и он с надеждой и с робкой улыбкой посмотрел на Тымоша.
— Успеешь! Мне самому не терпится. Батько согласен и меня взять. — И таинственно прибавил: — Должно, скоро поедем: уже пять коней снаряжают.
Татарчонок повеселел и в порыве благодарности сказал:
— Тебе Крым хороши будет, тебе я будет делать хорошо.
— А ты разве мурза у них какой, что ли? — насмешливо сказал Тымош.
Ахмет, оскорбленный тоном Тымоша, насупился и крикнул:
— Я... я... — но сразу опомнился и уже с виноватым видом закончил: — Будет Ахмету хорошо — Тымку хорошо.
— Ладно, мне везде хорошо! Идем спать.
— Я буду еще смотреть Днепр.
Не спалось и Богдану Хмельницкому. Уже больше часа сидел он в обозе полтавского куреня и расспрашивал казаков, сегодня только прибывших, что делается на волости. Вести ему почти каждый день приносил Лаврин Капуста, наладивший разведку, и он уже знал, что на Украине разгораются крестьянские восстания, но тут он услышал еще и много нового, что порадовало его. Особенно о Кривоносе.
— А как простой люд относится к Максиму? — допытывался Хмельницкий.
— У нас такие люди, пане сотник, — ответил один из казаков, черный, как цыган, — кто за них, за того и они. В Лукомле так все поднялись. А с чего начали? Была в покоях князя Вишневецкого дивчина к княгине приставлена, говорят, такой красы, что с лица хоть воду пей. Звали ту дивчину Галей. Начал к ней подъезжать один шляхтич, сам-то женатый, а у нее жених в повстанцах ходил. У того же князя служил в надворном войске еще один поляк, и он полюбил дивчину, а только не вязался со своей любовью. Говорят, заботился о ней, как брат.
— А что ж, может быть, — вставил другой казак. — У Петра Сагайдачного, у гетмана...
Но чернявый продолжал свое:
— Вот как-то ночью шляхтич надумал, паскуда, хоть силою, а добиться своего. Другой выследил — и себе туда же. Может, хотел испытать дивчину? Только говорил потом — шел, чтоб оборонить. Одним словом, когда на крик прибежали гайдуки, то обоих застали у дивчины; у шляхтича вся морда в крови, а на жолнере порвана сорочка. Яремка и рассудил: отрубить головы всем троим — шляхтичу и жолнеру за то, что наделали шуму в княжьих покоях, княгиню, вишь, перепугали, а дивчине, чтобы не приваживала парубков. А на деле, говорят, сам князь кукиш получил. Галя эта была из Лукомля, такое местечко у нас есть. Там же, в Лукомле, как раз тогда паны затравили одного парубка собаками за прошлогодний бунт. Вот тут-то и явился Галин брат с компанией. Ну, с кого начинать? Поймали ксендза и повесили. А сейчас уже по всей Вишневетчине тикают паны, прямо пыль столбом. «Ратуйте, кричат. Максим Кривонос идет!» Всюду им видится Максим.