Николай Алексеев - Татарский отпрыск
Одинок, покинут… Думал ли он когда-нибудь, что наступит такое время, когда он — могучий и сильный — будет зависеть от самого ничтожного своего раба?
Ни детей, ни жены, вот она кара — страшная кара! О, хоть бы смерть послал ему Аллах Всемогущий!
Тяжело больному… Жажда томит его все сильнее… Мечется он в жару…
Вдруг точно прохладой повеяло на него. Словно морской ветерок — не бурный и свирепый, а тихий, ласкающий, обдувает его разгоряченное лицо.
Слышится больному отдаленный равномерный плеск морских волн, набегающих на низкий берег. Сладкая истома охватывает его, и он впадает в забытье.
Он не спит — глаза его полуоткрыты, но и не бодрствует. Он между сном и действительностью.
Странные грезы наполняют ум больного. Чудится ему, что он стоит на песчаном берегу моря. Лучи солнца играют по тихим морским волнам, и вся поверхность моря сверкает, как расплавленный металл. Жарко, но не душно. А на душе какая-то благодать! Он молод, любим! Иначе, отчего же бьется радостно его сердце, когда он вспоминает о красотке-боярышне?
Вот уж он в струге казацком. Быстро несутся по волнам легкие ладьи, с каждым взмахом весел все ближе и ближе становится родина, а вместе и она.
О, лети же быстрее, ладья! Жаль, что нет крыльев, а то полететь бы, как сокол, высоко-высоко в поднебесье и ринуться камнем оттуда прямо к терему стрельчатому боярскому, где сидит, пригорюнившись, красная девица, дружка милого своего вспоминаючи!
Греза сменяется грезой.
Видит он себя снова на морском берегу, только не залит солнцем берег, как раньше. Нависли на небе тучи свинцовые, дождем грозят. А ветер сгоняет облака в новые тучи и пенит синее море.
Темно и на душе у молодца.
Угрюм взгляд, брови сдвинуты, а руки в кулаки сжаты, будто грозят они какому-то врагу дальнему, неведомому. А думы недобрые гуляют в буйной головушке. Злобные думы. Кровью пахнет от них, христианскою кровью!
Мечется в тоске по постели больной мурза Алей-Бахмет. Напомнила греза ему о его грехе незамолимом. Чего бы он ни дал, чтоб вернуть прежнее время, когда он еще не менял веры! Пусть тогда тяжко было — терпеть бы стал, и, может быть, не пришлось бы ему теперь лежать одиноким, оставленным всеми! Может, не потерял бы он милых детушек! Не погибла бы, обезумев от горя, жена, не проклинала бы его… И она верно сказала! Проклят он Богом, отвержен людьми.
К чему такая жизнь? Кому она нужна? Никому! Лучше бы смерть!
Как жаль, что он так слаб! Ведь вот тут же, на стене, висит кинжал… Страшный кинжал! Отравленный! Достать бы! Царапина — и готово! Нет жизни, нет и страданий.
Да зачем кинжал? Если он слаб, чтобы достать его, можно найти другое средство… На рану наложена перевязка… Сорвать ее. Рана ведь еще не совсем зажила — кровь потечет из нее, и капля за каплей будет уносить частичку жизни…
И рука Алея-Бахмета потянулась к перевязке…
Что же остановилась рука, едва коснувшись бинта? Почему больной откинулся на подушку и замер, словно слушая что-то?
Да, он слушает! Слушает внимательно! Знакомый голос шепчет ему что-то. Вслушивается Алей и уже не думает о смерти — он жадно ловит слова, и они, как целебный бальзам, успокаивают его исстрадавшуюся душу!
— Милый! Опомнись! Что делаешь ты? Ужели еще мало греха на твоей бедной душе? Ведь ты знаешь, отчего так тяжко страдаешь — то наказанье за грехи прежние. Неужели еще сильнее хочешь страдать? Опомнись, милый! Мука загробная — страшная, вечная мука! Не уйдешь от нее, не скроешься ни в пещерах темных, ни на горах высоких, где блещут на солнце льды и снега вековечные! Живи, пока можно жить! Исправиться еще не поздно… Молись! Ты говоришь: отверг тебя Бог христианский, а Аллах не внемлет мольбам. Не правда это! Молись и дастся тебе. Не молись Богу христиан, если ты боишься Его, не молись Аллаху, если ты не веришь Ему, а молись просто Единому Вечному Господу! Пройдет печаль, уймется тоска… Легко будет на сердце твоем. Тогда, просветленный, очищенный, будь готов к смерти, и Он пошлет ее тебе, как награду. А до тех пор терпи! Ты говоришь, я умерла, проклиная тебя… О, милый! Прости! Я была безумная! Я ведь тогда еще была земною, не знала тайны смерти, казалась она мне вечной разлукой… Вот почему болело мое сердце, рвалась душа от тоски. Виновата ль была я, безумная? Ах, если б ты знал, что я видела тогда, когда боролась с тобой у пруда! Я видела, что стонет мой сын, мой младший малютка. Бледнеет все больше и больше его личико… В глазах ужас… И вижу я, как он постепенно слабеет. Тянет его в пучину вода… О, скажи, какое бы материнское сердце выдержало это? Кто бы не кинулся на помощь своему дитяти? И я хотела кинуться… Бегу к берегу… Еще немного, и я буду в воде… Вдруг твои сильные руки охватывают меня, не пускают. Я рвусь, изнемогаю в борьбе… А малютка все жалобнее зовет: матушка! матушка! Силы мои слабеют, я изнемогаю… Тут вспоминаю о кинжале. Миг — кинжал у тебя в боку, я свободна! С криком радости бегу я к пруду на помощь младенцу. С глухим плеском раздаются зеленоватые воды… Что-то холодное охватывает меня, запирает дыханье…
Это смерть.
— "Но, друг мой! Если б ты знал, как теперь я счастлива! Дети со мной, о горестях земных нет и мысли. Вечный покой, о каком ты и думать на земле не мечтаешь".
— "Милый! Не осуди же себя на вечную разлуку со мной!.. Я жду тебя здесь, дети тоже… Пострадай до конца — и мы радостно встретим твой приход!"
И видит больной, как белые тени тихо проносятся в полусвете комнаты. Вон она — его Зюлейка, вон дети. Улыбаются мальчики, протягивают к нему руки и приветливо кивают головой на прощанье, а Зюлейка в последний раз шепчет: "скоро". И тени словно тают в воздухе.
— Милые, дорогие! — шепчет Алей, силясь протянуть к исчезающим сыновьям свои руки. — Чего я не сделаю для вас? Велите жить — буду жить, умереть — умру! Ангелы!
Нет уже на душе его прежней тоски — он знает будущее: от него зависит устроить свое счастье, и он устроит его!
С этого дня Алей-Бахмет стал быстро поправляться. Не прошло и недели, а уж он мог вставать с постели; через месяц он поправился совершенно. Но не тот это был Алей-Бахмет, как прежде. Похудел он, постарел… Ничто его не интересовало.
До него доходили слухи, что хан разгневан на своего любимца за то, что он не показывается к нему во дворец, не участвует ни в советах, ни в походах. Слыша это, мурза Алей-Бахмет только улыбался и не думал изменять своего образа жизни. Он жил затворником в своем пышном доме. Рабов почти всех отпустил на волю, оставил только двух самых преданных.
Друзья его не посещали и стали реже вспоминать о нем. Он не жалел об этом. У него были иные друзья! Незримые никем, приходили они к нему ночью. С ними он только становился весел, отбрасывал свою задумчивость и мрачность, и веселый смех его громко звучал по опустелому дому.
Со страхом внимали оставшиеся слуги этому смеху и спешили, обратясь к Мекке, сотворить молитву Аллаху: дивно им было, с кем мог беседовать в такую пору их господин.
Вот в каком таинственном мире жил Алей. До земного, до того, что творится вне его дома, не было ему дела. Впрочем, нет… Изредка и он соприкасался с миром. Это бывало по пятницам, которые у мусульман заменяют христианские воскресенья…
Чуть солнце вставало, как уже к дому мурзы Алея-Бахмета тянулись толпы убогого люда. Кого, кого здесь не было! Шли и старцы, согбенные прожитыми годами и недугами, шли стройные юноши, шли малые дети. Все они стремились за помощью к Алею, и всем им щедро помогал он.
Не по дням, а по часам таяли сокровища Алеевы, но он не горевал, продавал один тысячеголовый табун коней за другим, и по-прежнему не было у него отказа беднякам.
Прошла зима, промелькнули следом за нею весна и начало лета, а мурза Бахмет все не изменял своего образа жизни, все по-прежнему был угрюм и задумчив днем и неистово весел ночью.
Однажды прибыл к нему гонец от хана. Сурово встретил его Алей-Бахмет.
Однако к удивлению рабов, переговорив с гонцом, хозяин в первый раз со времени смерти жены и детей вышел к ним с веселым лицом.
Щедро одарил посланца Алей-Бахмет, дал ему лучшего коня со своей конюшни и отпустил с миром.
После того вернулся он в дом по-прежнему веселым и кликнул: рабов.
Недоумевая, зачем они нужны господину, поспешили рабы к нему. Их было оставлено всего двое: Сафа — дряхлый старик из перешедших в магометанство литовцев, и Ибрагим — его внук.
Смиренно стояли рабы перед мурзой Бахметом. Некоторое время мурза молчал, как будто обдумывая предстоящую речь.
— Сафа! Ты давно служишь мне, ты был мне всегда верным рабом — скажи, чего ты хочешь в награду за твою преданность, — начал Алей, обращаясь к старику.
Тот с недоумением посмотрел на него.
— Господин! — ответил, наконец, раб. — Служба тебе мне лучше награды.
— Верю! Спасибо тебе, старик! — произнес Алей. — Но теперь пришло время нам расстаться: с завтрашнего дня ты и внук твой свободны! Да, свободны, и, мало этого, вы еще будете награждены мною… Завтра отправляюсь в, поход на урусов: после моего отъезда вы свободны и… Подай-ка тот ящик! — приказал Алей Ибрагиму, указывая на средних размеров сундук, стоящий в одном из углов комнаты.