Ольга Гладышева - Крест. Иван II Красный. Том 2
— Великий князь, а кто же теперь тысяцким будет? — нерешительно спросил один из бояр Бяконтовых.
Иван Иванович тяжело обвёл всех глазами:
— Никто.
Февраль — месяц предательский: дохнет теплом, а потом ещё круче завернёт стужу. Весь день в застывшем белёсом небе пылало солнце, однако тепло его не достигало земли, оседало густым инеем на ветвях деревьев. А как подступили сумерки, от влажного мороза стало перехватывать дыхание, иней выбелил бороды и усы дружинников, весь день таившихся в берёзовом перелеске на взгорье близ Семчинского.
— Будто вымерли все, — с трудом выговорил окоченевшими губами Святогон.
Дружинники молчаливо согласились. За весь день никто не прошёл и не проехал ни в село, ни из него. Это было подозрительно и укрепляло в необходимости терпеливо вести слежку, не обнаруживать своего присутствия. Занялась позёмка, сильнее защёлкал мороз в дальнем бору, а село всё лежало неподвижно и безмолвно. Ни в одном окошке не затеплилась свечка или лучина, ни над одной крышей не поднялся дымный столб.
— Неча ждать, — решил Святогон. — Айда по-тихому.
Продрогшие дружинники без обычной лихости вдевали ноги в стремена и заиндевевших лошадей гнали без резвости.
Дом вельяминовского тиуна-управителя выделялся среди холопских с первого взгляда — двухжильный, с высоким коньком и красным крыльцом.
— Хозявы! — громко позвал Святогон.
Никто не отозвался. Также и на требовательный стук в дверь и в окна.
Оставив двух вооружённых дружинников у крыльца, Святогон ещё с тремя мечниками вошёл в сени. Ни там, ни в повалуше, ни в жилых горницах никого не нашли. В доме уже несколько дней не топлено, узкие волоковые окна выделялись в темноте слепыми мёрзлыми бельмами.
Один из дружинников остановился, чем-то встревоженный, достал трут и кресало, высек огонь. В слабом свете еле различимо угадывался висевший на крюке матицы человек.
Святогон разжёг лучину, поднёс к лицу повешенного: мокрое распухшее яблоко единственного глаза вылезло из впадины, кожа на лице отливала сизой мертвенностью.
— Он! Афанасий!.. Ищите князя Дмитрия!
Но ни Дмитрия Брянского, ни кого-либо из его слуг не было ни в доме, ни в надворных постройках. Только на гумне нашли отпечатки лошадиных копыт. Святогон потрогал пальцами следы:
— Недавние... Ещё не захряс снег-то.
Решили возвращаться в Кремль.
Иван Иванович остался в тоскливом одиночестве. Зло безликое, таящееся, смутное, порождение сатанинское показало свою власть и могущество. Может, правы бояре: дьяволовым наущением убийство совершено? Ведь не имеет он лица — только личины, и каждая его личина — ложь... Тогда, значит, не столь всемогущ сатана, если являет себя лишь в обманных видимостях и образах невещественных? Сам неуловим, но, через человека действуя, творит своё. И тем человек виновен, что подпадает ему и по его воле поступает. Но не сознает и не хочет сознавать, чья воля правит им, и за свою её принимает... Кого подозревать? Афанасия? Князя брянского? Вельяминовых?.. Но кто повесил Афанасия? А если он — сам, то почему? Дмитрий Брянский уехал из Семчинского загодя до Сретения, так послухи донесли. Святогон ошибся... Конечно, Вельяминовы! Так все в открытую говорят. Но кто докажет?
Трудно даже поверить в гибель Алексея Петровича. Так умел жить широко, жадно, радостно. Был другом Семёну и был предан им, мог стать другом Ивану — и убит. За что? За что так? Как теперь без тысяцкого, всё знавшего, всё умевшего? Никто не заменит его, не сумеет удержать на Москве такой порядок, когда ни про татей, ни про головников не слыхать. И кто сможет так стребовать с купцов, крестьян, ремесленников тамгу, ям, мыт, подплужное, кормовое, становое, выездное, мимоезжее, ловитву? Никто так, как Алексей Петрович, не сможет снарядить великого князя для поездки в Орду, запасти, подобрать и уложить дары, почестные, поминки, поклонное для хана и его приближенных... Весь уклад в Москве теперь разрушится, и непонятно, с чего начинать.
Кто поджёг дом Вельяминова в Семчинском? Кто следы заметал? Он сам, уже после ухода Святогона с дружинниками? Люди Хвоста с оружием по Москве ездят который день, Ваську толстого к ответу требуют, сторонников его грозятся порезать, как овец. Подозрения всё гуще зреют.
Иван Иванович хлопнул в ладоши, велел вошедшему челядинину зажечь свечи во всех шандалах. Челядинин исполнил и, переминаясь, задержался у порога.
— Чего тебе?
— Челом бьёт... старший боярин... Василий Васильевич.
— Зови, — после некоторого замешательства велел великий князь и сел под божницей на высокий резной столец, заранее отстраняясь от шурина.
Василий Васильевич вошёл весёлыми ногами — пьян был. Остановился посреди палаты, икая и покачиваясь.
— На радостях бражничаешь? — враждебно спросил князь.
— А что? Жил Хвост собакой угодливой, околел псом. — На одутловатом багровом лице Вельяминова обозначилась вымученно-презрительная улыбка.
— Что на Москве шумят об этом, ведаешь ли?
В сузившихся глазах будто сразу протрезвевшего Вельяминова полыхнули бешеные огоньки:
— Я бы ему напрочь башку отрубил, как хряку!
— Вон! — тяжело приказал князь. — Иди проспись.
— Спать мне никак невозможно. Усну, а хвостовские меня на дым пустят? В Семчинском-то уж побегал золотой петушок.
— Не с твоего ли ведома?
Вельяминов хотел что-то ответить, взгляды их на миг один встретились и разошлись. Оба поняли, не требуется больше слов.
Вельяминов ушёл нетвёрдой походкой, не затворив за собой дверь.
Утром Ивану Ивановичу доложили, что Василий Васильевич, отец его и тесть Михаил, Лопасню сдавший, со всеми чадами и домочадцами поспешно и крадучись отъехали в Рязань к молодому своевольному князю Олегу.
Глава тридцать пятая
1
И вот наступила другая пора, когда оба ощутили свою жизнь изменившейся и зыбкой. Не говорили вслух, сколь многое разделало их, но про себя знали: исчезли между ними задушевность, доверчивость, открытость.
Иван не надеялся и не желал что-то переменить, вернуть. Хотелось только выйти из круга жениной подозрительности и собственной лжи, который сжимал его всё теснее. Хотелось стряхнуть, стереть память о происшедшем. Но кому это удавалось? Которые же говорили, что смогли, притворялись. Всё, что бывает с человеком, становится частью его, и тем он переменяется. Говорят, время переменяет нас. Но в чём переменяет-то? Не в том же, что кудри поредели и два зуба выпали! Тут другое. Глубокая и тайная печаль входит в душу, перестаёшь чем бы то ни было дорожить, отвязываешься от жизни.
Поначалу холодно, даже страшно, но — привыкаешь. И самое главное, уже не зовёшь никого на помощь. Да и нужды в этом не испытываешь.
Незаметно Шура стала совсем чужой. Не стало шуток и ласк, не радовались больше вместе на детей, не делились заботами. Она не показывала оскорблённости за родню, не спрашивала о причинах охлаждения, как бы и не замечала его больше. И что думала, о чём переживала его некогда солнечно-улыбчивая супруга, Ивану было неведомо. Их совместные ночи стали редкими и короткими. Однажды, когда он пришёл в опочивальню, Шура, раньше стыдливая и ласковая, вдруг спросила насмешливо и не дрогнув:
— Сегодня моя, что ль, очередь?
Он промолчал, расталкивая её ноги, уминая неотзывчивое тело.
Она сказала:
— Чем разнится для тебя одна женщина от другой? — Она видела в полусвете лампадки его выражение заносчивое, самолюбивое и недоброе и закрыла на это время глаза, чтоб не видеть, а после всего сказала просто, как очень обыкновенное: — Ты ведь ни одну не приголубил раньше, чем испробовал её.
— Как это? Не тебя ли я миловал-нежил допрежь того, как печать твою девственную разорить?
Она помолчала. Они ещё были одно, ещё не разнимали рук, ещё было единым их неуспокоившееся дыхание. А потом Шура сказала:
— Если брак всегда такой, то лучше бы мне не быть в супружестве.
— Не нравится мужатницей быть? Иди в монастырь, заодно и мои грехи отмолишь, — холодно сказал он, выпуская её, но ещё оставаясь в постели. — Что ты меня всё коришь? Что я сделал?
— Не тебя, но грех осуждаю, тобой совершённый.
— Какой грех? О чём ты? Тебе ли говорить, тебе ли с грехом бороться? Он сильнее всех.
— Не всех, — тихо возразила жена. — Только ты так думаешь.
— Значит, я хуже всех? — В голосе его была готовность к ссоре.