В. Мауль - Русский бунт
Иногда в заявлениях самозванца дело доходило до полного самообожествления. «Глава армии, светлый государь дву светов, я, великий и величайший повелитель всех Российских земель, сторон и жилищ, надо всеми тварьми и самодержец и сильнейшей своей руке, я есмь...» – безапелляционно сообщалось в преамбуле именного указа атаману В. И. Торнову в декабре 1773 года [33; 41]. В увещании пугачевского полковника Ивана Грязнова жителям Челябинска обнаруживаем любопытный параллелизм повстанческого Петра III и Христа, дошедший фактически до их отождествления: «Господь наш Иисус Христос желает и произвести соизволяет своим святым промыслом Россию от ига работы, какой же, говорю я вам, – всему свету известно» [88; 74][38].
Названый император в глазах своих «подданных» проникался божественной энергией и соединялся с Богом. Соответственно, коль скоро сакральная природа Пугачева-Петра III сомнений у повстанцев долгое время не вызывала, то, следовательно, вождь восставших мог считать себя верховным распорядителем людских жизней и судеб. Поэтому он полагал возможным распоряжаться душами людей: печься об их спасении («И желаем вам спасения душ и спокойной в свете жизни» [33; 48]) либо лишать их такой возможности. В связи с этим обратим внимание на текст казачьей исторической песни «Поп Емеля», главный персонаж которой, обращаясь к казакам, просит их: «Головы рубите, а душ не губите» [66; 154]. Похожие мотивы играли роль и во время опричных казней Ивана Грозного, когда «ни царь, ни родственники казненных не делали вкладов за упокой их души... тем самым их души и на том свете лишались предстательства и заступничества со стороны церкви» [131; 194].
Вероятно, сознанием своего права вершить «высший суд» над людскими судьбами следует объяснять тот факт, что самозваный император публично призывал восставших к насильственным расправам и – более того – сам грозил ими: «А когда повелению господина скорым времянем отвратите и придете на мой гнев, то мои подданные от меня, не ожидав хорошее упование, милосердия в уже не просили, чтоб на мой гнев в противность не пришол; для чего точно я присягаю именем божиим, после чего прощать не буду, ей-ей». «Кто не повинуется и противится: бояр, генерал, майор, капитан и иные – голову рубить, имение взять. Стойте против них, голову рубите, если есть имущество, привезите царю: обоз, лошади и разное оружие доставьте царю, другие пожитки раздайте армейским людям» [33; 26, 37].
Здесь мы сталкиваемся с таким важным аспектом народного насилия, как вербализм[39]. Прежде чем осуществить насилие, его нужно «проговорить», как это делал, ссылаясь на высочайший авторитет, например, крестьянин-пугачевец Л. Травкин, который, «подошед ко олтарю, говорил громко, что в он, священник Степанов, вышел слушать того указа: “А ежели-де не вы-деш и кто-де нашему указу не верит и оного не слушает, тех-де будем сажать на кольи или вешать”» [90; 6].
Явная сакрализация образа Пугачева-Петра III в массовом сознании, дополненная его самосакрализацией, завершала ритуальную символику всего поведения Пугачева, который, играя «роль» Петра III, перевоплощался и входил в его образ, на время полностью забыв о своем самозванстве. Известно, что традиция ритуализированной жизни была двойственной, что отразилось и в поведении вождя бунтовщиков. С одной стороны, дистанция от простонародья – он все же царь – вызывала психологическую тягу к своему вождю, стремление быть ближе к фигуре «монарха», занять определенную нишу возле него. С другой стороны, демонстрация доступности царя – он живой человек, хотя и помазанник Божий. В случае с Пугачевым такой демонстрацией можно считать женитьбу на простой казачке Устинье Кузнецовой, которая была воспринята неоднозначно. Тем не менее у названого «императора» появляются многочисленные почитатели и последователи.
Перевоплощение Пугачева в «Петра III» было столь естественно-органичным, что устраняло остатки сомнений у населения охваченных бунтом и прилегающих к ним территорий. Поэтому «уездные обыватели, слепо веря по зловымышленным упомяненного злодея и бунтовщика обольщением... безрассудно присоединились в скверное того злодея скопище» [52; 157]. Ради святой веры в «истинного» царя люди готовы были идти до конца, как это было в случае с крепостным крестьянином Василием Черновым, который на допросе даже «под жестоким мучением во все продолжительное время упорствовал назвать Пугачева злодеем, почитая ево именем государя Петра третияго» [89; 363].
Народную веру в Пугачева как «истинного царя» поддерживали также казни, совершаемые им или по его приказанию. Эта идея характерно прозвучала, например, в словах сотника яицких казаков-повстанцев Тимофея Мясникова: «Самозванец повесил двенат-цать человек. Тогда все бывшие в его шайке пришли в великой страх и сочли его за подлиннаго государя, заключая так, что простой человек людей казнить так смело не отважился бы» [87; 99].
Поэтому, кстати говоря, казни в стане повстанцев часто приурочивали к приезду названого Петра III. Из материалов допроса Василия Чернова узнаем, например, показательную подробность: «Управителя Алексея Тетеева с женою, з братом, с племянником, француза, немца да воротынцовского крестьянина Андрея Киреева, захватя, сковали и в господском доме содержали с тем намерением: ежели оной злодей Пугачев к ним в село... будет, то представить их к нему, дабы за оказанныя им от них обиды приказал повесить». Пугачевец Иван Ефремов, описывая события в Яицком городке после взятия его бунтовщиками, также отмечал, что расправы начались только после того, как «приехал из Берды злодей Пугачов» [89; 361, 180].
Ни о какой случайности здесь не может быть и речи. Уверенность Пугачева в своем праве вершить высший суд основывалась на царистской мифологии, на идентификации с императором Петром III. С традиционной же точки зрения, неотъемлемым правом государя, даже его обязанностью является «царская гроза», с помощью которой царь «грешных на покаяние» приведет и «правду во царство свое» введет: «А виноватому смерти розписаны, а нашедши виноватого не пощадити лутчаго, а казнят их по делу дел их», – писал известный публицист середины XVI века И. С. Пересветов [118; 606, 608]. О том же говорил и Иван IV: «А жаловать своих холопов мы всегда были вольны, вольны были и казнить», «ибо царь не напрасно меч носит – для устрашения злодеев и ободрения добродетельных» [73; 136, 122 – 123]. Подобным содержанием проникнуто и обращение москвичей к Алексею Михайловичу накануне Соляного бунта в 1648 году, в котором они прямо заявляют, что «тебе меч злым на казнь, а добрым на милость был вручен» [23; 48]. Актуальной оставалась эта мысль и в XVIII столетии. Например, видный идеолог царствования Петра Великого Феофан Прокопович уверенно заявлял, что «власть мирская» «от Бога устроена и мечом вооружена есть» [129; 238].
Меч здесь символизирует решительность, твердость, непреклонность, безоглядную жестокость, не останавливающуюся перед любым насилием и кровопролитием. Эти качества должен был проявлять и предводитель народного бунта в образе истинного царя для реанимации попранной справедливости. Но в то же время меч рассматривается как проявление божественной воли и божественного провидения, он становится мерилом правды.
17 октября 1773 года в указе, адресованном руководству Авзяно-Петровского завода, сакральные притязания «императора» проявились со всей очевидностью: «А ежели моему указу противиться будите, то вскорости восчувствуити на себя праведный мой гнев, и власти всевышняго создателя нашего избегнуть не можете. Никто вас истинным нашия руки защитить не может» [33; 31].
«Праведный гнев» – это ведь и есть «царская гроза», подкрепленная претензией на сакральный статус. Отсюда и патетика его указов: «А ныне ж я для вас всех един ис потеренных объявился и всю землю своими ногами исходил и для дарования вам милосердия от создателя создан. То, естли кто ныне понять и уразуметь сие может о моем воздаваемом вам милосердии, и всякой бы, яко сущей раб мой, меня видеть желает» [33; 36].
Поскольку действия Пугачева-Петра III в полной мере соответствовали традиционной для Руси монархической модели, повстанческие казни служили для него убедительным аргументом в пользу своей «истинности», что в целом обеспечивало в глазах пугачевцев легитимность и всему движению во главе с «законным» государем, и чинимым ими кровавым расправам.
Харизматический дар Пугачева-Петра III также реализовывал себя в признании за ним сверхъестественных способностей. Неуязвимость и успешность вождя укрепляли веру бунтарей в богоизбранность и истинность своего предводителя. Его поистине безграничные возможности доказывались, например, мистическим прошлым, скажем, частыми удачными побегами из царских тюрем во время «злополучных» странствований названого императора.
Необычайные качества приписывались народным вожакам и в более ранней истории русского бунта. Так же, с помощью колдовских чар, уходил из-под стражи вождь взбунтовавшейся «черни» Стенька Разин: «Бывало, его засадят в острог... Полежит так маленько, отдохнет, встанет. “Дай, – скажет, – уголь!” Возьмет этот уголь, напишет тем углем на стене лодку, насажает в ту лодку колодников, плеснет водой: река разольется от острога до самой Волги; Стенька с молодцами грянут песни – да и на Волгу! Ну и поминай как звали!» [143; 318].