Н. Северин - Воротынцевы
Алексаша был сдержаннее и только исподтишка окидывал жадным взглядом пригожих девчонок, на которых обращал его внимание ментор, последний же без зазрения совести, совсем явно, гонялся за ними и с таким сверкающими глазами, с таким страстным оживлением шептался со своим воспитанником, что не догадаться, о чем именно между ними идет речь, могла лишь такая недалекая личность, как Варвара Петровна, а уж отнюдь не многоопытная, выросшая на придворных интригах Марфа Григорьевна.
Она стала недоверчиво относиться к правнуку и, чем более всматривалась в него, тем больше убеждалась в том, что и умен-то он, и развратен не по летам, лгать — великий мастер, и такое в мыслях у себя держит, до чего не вдруг доберешься.
Бросила Марфа Григорьевна с ним по душе беседовать и обратилась с допросом к Потапычу.
Этот уж не мог не знать, что за человек будущий наследник Воротыновки, какие он подает надежды, какие опасения в будущем, при каких условиях он воспитывался и какие правила ему внушали сызмальства, — он почти со дня рождения был при нем неотлучно. В дядьки Алексаше его еще покойный Василий Григорьевич наметил.
Потыпыч был сухонький, низенький старичок с длинным, тонким носом, гладко выбритым подбородком, крупным ртом, с крепкими белыми зубами и умными, пронзительными глазами, такими маленькими, что из-под нависших седых бровей почти вовсе не было видно. Но он-то ими все видел отлично, а в особенности то, что желали от него скрыть.
Долго крепился Потапыч на допросе, но наконец не вытерпел и выложил старой барыне в подробности все, что составляло до сих пор от нее тайну, хранимую в подмосковной так строго, что никто не смел нарушить ее.
Оказалось, что семидесятилетним старцем Григорием Васильевичем до сих пор вертят бабы, что он иначе не выезжает, как окруженный ими в таком множестве, что народ со всех сторон сбегается глазеть на пестрый, блестящий гарем, которым он без зазрения совести тешит на старости лет сатану, на соблазн подлым людишкам. Узнала Марфа Григорьевна, что всем в доме и имении бесконтрольно верховодит гуляющая женка из мещанок, Дарька, что Дарьку эту иначе как Дарьей Тимофеевной по всей округе не величают, что она все, что можно было, уже прибрала к рукам из движимости, доходы, какие с вотчин получаются, все до копеечки к ней поступают, и свербит она старика с утра до вечера и с вечера до утра, чтоб женился на ней.
Тут Марфа Григорьевна не выдержала и грозно вскрикнула, ударив что есть силы кулаком о стол:
— Что-о-о? Жениться? Ты врешь, старик?!
Потапыч повернулся к образу и перекрестился большим крестом.
— Как на духу, всю до крошечки правду тебе докладываю, сударыня. Да и осмелюсь ли я твоей милости врать?
Правда, перед Марфой Григорьевной опасно было лукавить — были такие, что кнутом и Сибирью платились за попытку ее обмануть.
— И Алексаше это известно?
Старик молча наклонил свою седую голову.
— И что же это вы скрывать от меня такое безобразие вздумали? Решили, что я так и умру, ничего не узнавши? Рано хоронить меня задумали, голубчики, поторопились!
— Я, матушка, им советовал, чтобы во всем вам открыться, — начал оправдываться Потапыч.
— Ой ли? — недоверчиво прищурились на него барыня.
От гнева ее всегда бледные щеки вспыхнули, большие черные глаза засверкали, речь срывалась с языка отрывисто и грудь высоко поднималась под неровным дыханием.
— У самого спроси, он скажет, — угрюмо ответил старик.
— Спрошу… все спрошу, во всем заставлю сознаться. Она, верно, мерзавка, Дарька эта поганая, настращала его? Заставила, может, перед образом поклясться, что я ничего не узнаю?
— Не знаю, матушка, не могу то сказать, чего не знаю. Таится он от нас, Александр Васильевич. Да они еще совсем малым дитей горденьки с нашим братом холопом были, а уж потом, как в возраст вошли да мусью этого самого к ним приставили…
— Француз-то дружит, верно, с нею, с мерзавкой-то? — перебила его старая барыня.
— Да уж так он к ней подольстился, так подольстился, что все диву даются. Даже и понять невозможно, как это француз, басурманин из немецкой, заморской земли, до такой тонкости настоящую российскую бабу обвел, да еще из подлого сословия. Надо так полагать, что без колдовства тут не обошлось. Оно, конечно, кабы старый барин в своем разуме были…
— Как же это она его в Петербург-то отпустила, если он у нее в полюбовниках состоял?
— Сам захотел. Скучать зачал в деревне в последнее время. «Развлеченьев, — говорит, — у вас, в подмосковной, мало».
Марфа Григорьевна вспылила.
— Развлеченьев! Ах он, паршивец!
— В прошлом году театр для него из Москвы выписывали, — продолжал между тем распространяться старик.
— Какой театр?
— Настоящий-с, с декорацией, с музыкой на флейтах, на скрипках, на трубах, все как быть должно, и с барабанщиком. Всю эту братью в Москве наняли, от барина одного, Левонтьевым звать, сманили. Стала эта затея в копеечку. Он, Левонтьев-то барин, против нас дело затеял, полиция три раза из Москвы наезжала. Ну, музыкантов попрячут, а подьячих задарят, и все опять на время шито да крыто. Так цельную зиму и хороводились. Выбрали из дворовых девок да парней посмазливее, актерок да актеров из них сделали.
— И вся эта сволочь у вас в доме?
От гнева губы у Марфы Григорьевны побелели и слова произносились с трудом.
— В доме, матушка, в доме. А барина-то во флигель перевели. Все пожитки его туда снесли, кресло вольтеровское, которое вы изволили ему пожаловать и с которого они теперича, по немощи своей, почитай и не встают никогда, только на ночь их в кроватку укладывают.
— Так сын мой, Григорий Васильевич Воротынцев, во флигель, а эта сволочь в доме? И ты молчишь, старик? — вскрикнула вне себя от гнева старая барыня.
Потапыч зарыдал и повалился ей в ноги.
— Да то ли у нас еще делается, матушка барыня! — завопил он, стукаясь лбом об пол.
— Говори, все говори! — твердо произнесла Марфа Григорьевна.
— Пристань воровскую содержим, — всхлипывая, начал старик. — Подбился к паскуднице-то нашей стрикулист один из Москвы, братом ей двоюродным доводится, родной тетки сын, мерзавец отъявленный… сколько раз с поличным был пойман, да все изловчался, других воришек кнутом бьют да по острогам сажают, а он укроется у нас, в Яблочках, ну и спасен. Душегуб, кровь на нем человеческая, убивец. А уж грабитель! Вот перед тем, как нам сюда, к твоей милости, ехать, объявился он в Яблочки, сам верхом на ворованном коне, а за ним подвода, и все в ней краденое и награбленное. И все у господ-те знакомых — серебро с гербами голицинскими, зубовскими…
— Ты сам эту срамоту видел? — глухо вымолвила Марфа Григорьевна.
— Сам, матушка, сам. Нечего греха таить, сам вместе с другими прятать помогал, в подвале, за бочки с вином заморским… вырыли там яму глубокую да все серебро туда спрятали.
— Сам прятал! Не донес! Ах, ты!
Старик, не поднимаясь с колен, поднял к ней свое бледное взволнованное лицо,
— Да кому же доносить-то, сударыня? Ведь барин-то Григорий Васильевич совсем у нее под властью: что она хочет, то с ним и делает! — и, снова опустив голову, он глухо прошептал: — Бьет она их даже, по щечкам хлещет.
Наступило молчание. Марфа Григорьевна была темнее тучи, на нее страшно было смотреть. Наконец, собравшись с духом, она повторила вопрос:
— И это ты видел? Своими глазами видел?
— Видел, сударыня.
— И француз про это знает? — продолжала она допрашивать.
— Не могу сказать, сударыня. Вертопрашный он, где ему во все вникать! Вот петь да плясать — это его дело.
— Запляшет он у меня, дай срок! — прошипела про себя Марфа Григорьевна и угрюмо спросила:- Начали укладываться?
— Как же, матушка… еще позавчера принялись в путь сбираться. Как услышал я от Игнатия Самсоновича, что выезжать нам на этой неделе, так и втащили чемоданы да важи с чердаков и начали понемножечку укладываться.
— И скарб тоже уложили француза с господским?
— Который уложен, а который еще нет.
— Ну, так слушай! Возьми ты Данилку выездного — смышленый он и зря болтать не будет — да, выбравши часочек поудобнее, когда за вами подсмотреть некому, ступай с ним в те сени, где чемоданы у вас стоят, выберите из них добро француза, все, до последней ниточки, да снесите в горницу наверх, рядом с библиотекой. И горницу ту запереть на ключ и ключ мне принести! Понял?
— Понял, сударыня, как не понять.
— Да смотри ты у меня, так орудуйте, чтобы никому невдомек. На помощь я вам Федосью дам, для большей скрытности от баб. Она уж знает, как им глаза отводить, не в первый раз. И вот что еще: к какому дню наказал ты кузнецу осмотреть экипажи, чтобы в исправности были к отъезду?
— К четвергу, сударыня.
— К послезавтра, значит. А теперь ты к нему вот сейчас забеги да прикажи, чтобы он все к завтра изготовил. Пусть ночь напролет не спит, работает, а чтобы готово было, строго-настрого ему накажи. «Барыня, — скажи, — сама осматривать завтра выйдет».